Фамильный корень
В молодые годы я часто бывал на Кавказе. Однажды в Дагестане повезли нас, отдыхающих, в горный аул, где когда-то воевал Шамиль против русской армии генерала Ермолова. Обедали мы в доме у старого аварца. В одной из комнат на стене, где у нас обычно висят ковры, я увидел необычную, нарисованную от руки карту родословной этой семьи. Она была представлена в форме большого дерева. Каждая ветвь обозначала отдельное семейство. От него во все стороны разбегались ветви более поздних семей. Арабской вязью были написаны фамилия, имя, год рождения и год смерти каждого. У самого корня красовался портрет, сделанный то ли гуашью, то ли акварелью, основателя рода и время его жизни -- 16 век.
35 лет прошло с той поры. А я до сих пор отчетливо помню
и эту «карту жизни», и того старого горца, который вдохновенно
рассказывал нам, как важно знать и чтить своих предков.
Мы, к сожалению, путаемся уже на уровне дедушек-бабушек.
Какой уж там 16 век!
Я вот всерьез озаботился своим генеалогическим древом
лишь к 50 годам жизни. И очень удивился тому, что узнал.
Любовь — на всю жизнь
!I1!Отца своего видел лишь на фотографиях. Когда началась
война с фашистами, он работал председателем Гуранского
сельпо в Тулунском районе. Осенью 1941-го шли большие
заготовки картошки для фронта. Никаких овощехранилищ
не было, и ее засыпали в свободные подполья жителей.
Всю зиму тряслись над ней: не сгнила бы. Проверяли на
глубину до метра. Картошка была сухая. Но когда весной
1942-го ее стали отправлять в Тулун, оказалось, что
у нескольких сельчан на глубине полутора метров и ниже
она сгнила. За два десятка испорченных заготовителями
мешков отца судили строго, по законам военного времени.
Дали 4 года.
Поначалу он сидел в районной тюрьме, мать регулярно
возила ему передачи. А потом исчез. Письма не приходили.
Мать терялась в догадках. Сделали официальный запрос.
Вот тогда-то и выяснилось, что отца уже нет в живых.
Он умер в Монголии. С какой целью
его туда отправили, в какой конкретно аймак, об этом
в официальной бумажке ни слова.
Давно умерла и мать. Она отца очень любила, ни о каком
втором замужестве не хотела и слышать. Хотя, помню,
сватались к ней не раз. Родственники укоряли ее за это,
пугали: «Дочери выйдут замуж, уедут, сын уедет учиться
в город, останешься ты в деревне одна». «Ну и ладно»,
— отмахивалась она. Глубоко и горестно вздыхала: «Такого,
как Иван, больше не будет».
До свадьбы они виделись на вечерках лишь пару раз. Отец
в возрасте 24 лет приехал из деревни Азей, где жил тогда
с родителями, в соседнее поселение Уталай приглядеть
невесту. Время ему пришло жениться. Тогда в деревнях
не было клубов. Собирались по избам. Женщины и девки
крутили на прялках пряжу из льняной и пеньковой (конопляной)
кудели, чтобы потом соткать холщовое полотно. Эту доморощенную
мануфактуру замачивали в речке, расстилали на полянах
и таким вот образом отбеливали. Никакой «химии», естественно,
тогда не знали. Все за нее делала природа — вода, воздух,
солнце. Из льняного полотна шили рубашки с вышивкой
(будущему мужу — обязательно), скатерти, рушники, а
из пенькового — мешки, дорожки, вили веревки.
На вечерках также пели, плясали. Под гармонь или балалайку.
Знакомились с приезжими из соседних деревень.
Невесту сыну выбирали обычно родители. В небольших поселениях
все были на виду друг у друга, знали всех наперечет,
а также родословную потенциальных родственников. Многодетная
материна семья Катковых была работящей. И она сама, и
ее многочисленные сестры отличались
строгостью нрава. О них говорили уважительно: «Не гулящие».
Так что отец приехал в Уталай уже «по наводке».
В отличие от него, почти двухметрового, мать была маленькая
росточком, голубоглазая, с длинной, по пояс, косой, но
очень выносливая и решительная. Рассказывала, как отец
на спор не мог в поле догнать ее. Как косила,
от него не отставая. И что пошла замуж за отца наперекор
своим строгим родителям: те присмотрели ей в Уталае
совсем другого жениха.
Первые переселенцы
!I2!Мать моей матери Татьяна Каткова, родившая 10 детей
и прожившая 103 года, приехала в Сибирь с отцом Денисом
Пимановым из-под Минска на рубеже XIX и XX веков.
Сразу после того, как в 1898 г. железная дорога пришла
в Иркутск, а затем, в 1901 г., и весь Транссиб вступил
в строй. Царское правительство, в отличие от нынешнего
российского, старалось заселить Сибирь и Дальний Восток.
Чтобы они развивались экономически и крепли. Иначе
приобретенные за Уральским хребтом обширные, богатейшие,
но малолюдные территории можно было запросто потерять.
Ведь рядом был Китай.
Особенно хорошо это понимал тогдашний председатель правительства
реформатор Столыпин. Благодаря принятым им решительным
и крупномасштабным мерам из западной и южной частей
России в восточную в течение буквально нескольких лет
переехало, по разным подсчетам, от 2,5 до 3,2 млн. человек.
Всего же намечалось «перебросить» на новые земли 12
млн. россиян.
Сегодня это кажется фантастикой. Но так было. Переселенческая
программа работала без сбоев. Составлялась заранее.
Инженерам, геологам, геодезистам, ведшим разведку местности
для прокладки рельсового пути, предписывалось также
«смотреть пригодность тамошних территорий для проживания
людей, наличия водных источников». Через каждые сто
верст строились врачебно-питательные пункты для будущих
переселенцев, завозились для них инвентарь, сельхозоборудование,
семена.
Переселенцы имели большие льготы. Их не призывали в
армию. Освобождали на полвека от всех налогов. Выдавали
на переезд безвозмездно щедрые подъемные — каждой семье
по 50 руб. Везли с собой скот, домашнюю утварь. Для
этого выделялись специальной конструкции вагоны. Кто
хотел, ехал налегке. Каждый мог получить по прибытии,
на месте, еще и беспроцентную ссуду на очень длительный
срок. И купить что нужно уже в Сибири. За 7 рублей
— хорошую лошадь, за 5 — корову, за полтинник —
свинью или овцу.
Денис Пиманов — с семьей, другими искателями лучшей доли,
с заветными 50 целковыми в кармане — добрался до столицы
Нижнеудинского уезда. И двинулся на юго-восток, на дальнюю
оконечность тогдашней Шерагульской волости — в местечко
Уталай. Там уже стояло несколько домов самых первых
переселенцев-разведчиков, прибывших сюда еще раньше
гужевым транспортом. В официальных бумагах их называли
ходоками. Ходоки-разведчики смотрели, как родит сибирская
земля, что растет, что не растет. И дали своим землякам
сигнал: жить можно.
Место моему прадеду сразу приглянулось. Кругом — тайга,
вековые сосны. Не надо возить бревна на строительство
домов издалека. Есть речка, подходящие места для корчовки
под будущие пашни. И он решил здесь осесть.
Позже, в 1904 г., с территории нынешней Белоруссии приехала
еще большая группа — с русскими, белорусскими и украинскими
фамилиями. Говорю «с фамилиями», потому что никаких
белоруссий, украин, равно как и казахстанов, татарстанов,
якутий тогда и в помине не было. От края до края простиралась
единая российская земля, поделенная строго географически
— на губернии. Как, скажем, в США — на штаты. У всех
была одна национальность — подданный российской империи.
Так же, кстати, как и в США — американец. Хотя наций
там не меньше, чем у нас.
Делить Россию на автономии начали, как известно, большевики-коммунисты,
порезавшие захваченное ими великое государство на куски
буквально по-живому. Уже тогда умным людям было ясно:
такое лоскутное одеяло быстро развалится, потому
что каждый этнос начнет тянуть его на себя. Что в конце
концов и случилось.
Вообще-то второй массовый отряд будущих уталайцев поначалу
нацелился на Дальний Восток. Ехали целым поездом. Но
в преддверии войны с Японией их «тормознули» в Нижнеудинске.
Они присоединились к своим. И уже в 1909 г., как гласит
«Памятная книга» Иркутской губернии, хранящаяся в госархиве,
«переселенческий участок Уталайский насчитывал 53 двора
численностью 424 человека». В мои годы было уже 120 дворов.
Однако количество жителей не возросло, а даже уменьшилось.
Виной тому, видимо, были гражданская и Великая Отечественная
войны, репрессии, унесшие многие жизни.
Но не только это. Не видя перспективы, молодежь массово
побежала в города. Парни после службы в армии не хотели
возвращаться на малую родину. Да и женщины рожать стали вдвое,
втрое меньше.
Денис Пиманов был долгожителем. Ушел из жизни
в возрасте 102 лет, уже после Великой Отечественной.
Пережил нескольких царей, Ленина, грозился пережить
Сталина, но не сумел. Круглый год носил лапти: летом
— из коры лозы, зимой — из веревок, предварительно
обмотав ноги онучами (длинные тряпичные ленты,
отдаленно напоминающие нынешние солдатские портянки).
До самых последних
дней ходил за грибами в одиночку и с неизменной трубкой
во рту. Табак выращивал сам. За год до смерти трубку
в лесу потерял. Место запомнил и следующим летом «курилку»
нашел. На память, слух и зрение не жаловался. Даже в
100 лет не давал детям вдевать нитку в иголку. Вставлял
сам. А если кто-то норовил это сделать за него, сильно
обижался. Спал только на русской печи. Кровать не любил.
И никогда не болел. Сегодня уже мало кто может похвастаться
таким отменным здоровьем.
Тайга — кормилица
!I3!Южнее Уталая (кроме небольшого поселения Харгажин) до
хребтов Восточного Саяна, где начинается административная
граница с республиками Бурятия и Тува, и поныне одна
бескрайняя тайга. После того, как отца посадили, мать
вернулась сюда к родителям, и я до 17 лет жил в этой
глухой деревне. Среди сосен, берез, озер
и болот.
Денег за работу в колхозе не платили. Давали лишь на
трудодни немного пшеницы и ржи. Зимой мы с матерью (одна
сестра к тому времени, сильно застудившись,
умерла, а другая уехала) нередко питались только картошкой
да капустой. Молочные продукты водились в доме редко,
потому что продналог на молоко был жуткий.
Рассчитывались и маслом — кто как хотел. Сдавали также
коровьи, свиные, овечьи шкуры. У налоговых фининспекторов
(в народе их называли уполномоченными) каждая скотина
была на учете. Они выгребали из домов все подчистую.
Сначала — для фронта, потом — на восстановление разрушенного
войной, потом — уже по привычке.
И попробуй чего-нибудь не сдай. Попробуй спали шкуру
забитой свиньи — беды не оберешься. Сдавать ее надлежало
только со щетиной. Если не принесешь, скажем, шкуру забитого
бычка, то не получишь от сельсовета и ветврача разрешительную
справку на продажу мяса. А не продашь мясо — не будет
денег, чтобы купить одежду и обувь, топор, керосин для
лампы и школьные тетрадки с ручкой.
Однажды произошел случай, который меня просто потряс.
Вернулся из школы и вижу: коровы во дворе нет. Мать
сидит на лавке и плачет. «Где корова?» — спрашиваю.
«На колхозный двор увели. За недоимку по молоку. Недоимка
у нас большая», — отвечает она. Корову отдали лишь
после того, как мать погасила долг,
подзаняв молока у родственников.
Сегодня многие удивляются словосочетанию «деревня» и
«недоедание». Конечно, это нонсенс. Если иметь в виду,
что живут на земле люди работящие, свободные. Но мы-то
не были свободными. Мы были частью, винтиками большой,
прожорливой колхозной машины. Работали в первую очередь
на нее. Летом — от зари до зари. А осенью, как обычно,
получать на трудодни было почти нечего. Зерна выдавали,
как воробьям. Чтоб только не померли с голодухи. В правлении
колхоза каждый раз отвечали: «Хлеба нет, все сдали в
закрома Родины».
Когда я позднее приехал жить в Иркутск, то очень удивлялся
дешевизне магазинного хлеба. В столовых он вообще лежал
нарезанный прямо на обеденных столах: бери сколько
хочешь, ешь сколько хочешь. Многие, кто имел частные
дома, по копеечной цене приобретали пшеничные булки
десятками и скармливали их свиньям. Хлеб потому
и был сказочно дешевый, что доставался государству от
крестьян задарма. Горожане, естественно, об этом не
знали.
Спасали тогда в деревне собственные огороды, грибы,
ягоды и другие таежные «штучки». Сеяли мак и коноплю.
О том, что это дурман, и не догадывались. Мать пекла
по праздникам пирожки с маком. Толкли в чугунной ступке
зерна конопли, которые затем ели с картошкой, уплетая
за обе щеки. Несколько раз делали конопляное масло.
Очень вкусное. Вкуснее только кедровое. В ходу были
драники из картошки, супчик из конского щавеля и крапивы.
В лесу я откапывал клубни саранок. Лакомился «кислицей»
— хвоинками молодой лиственницы и мягкой сердцевиной
макушечных метелок молодых сосенок. Охотно жевал с пацанами
полевую траву «дед и баба». Особенно нравился чай из
листьев дикой смородины. Обычного, магазинного, мы
и в глаза не видели.
Конечно, так бедно жили в деревне
не все. В основном те, у кого по каким-либо причинам
не было в семьях мужчин. Потому что вести в тайге натуральное
хозяйство, пахать огороды, заготавливать в больших объемах
дрова и сено, особенно вывозить их потом зимой из леса
по глубокому снегу — дело не женское. И даже не мальчишеское.
Тем не менее лет в 13, на правах единственного мужика
в доме, я освободил мать от этих поездок. Ездил сам.
Иногда с первого раза не удавалось найти среди деревьев
поленницы и копешки, которые мы поставили летом. Зимой
ландшафт менялся до неузнаваемости. Иногда самодельные
веревки, которыми я затягивал содержимое саней, ослабевали
или рвались на рытвинах лесных дорог, и все валилось
на обочину. Я матерился по-взрослому — на себя, на
дорогу, на лошадь — и начинал сначала.
Иногда часть сена съедали дикие копытные. Тогда приходилось
оставлять только корову, а бычка срочно забивать. Но
вот воровства, как сейчас в деревнях, не было.
Даже избы многие не замыкали. На
двери нашего дома висел старенький побитый замок без
ключа. Чтоб видели, что хозяев нет. И только.
«Хромки», чирки и волки
Помимо нескольких фотографий, от отца остались велосипед,
патефон, голосистая русская гармонь, ружье 16 калибра
и волчья доха. Доха эта спасала меня в бесконечных поездках
по лесу. В том числе за овсяной соломой, когда сено
к концу зимы заканчивалось. Мать «овсянку» запаривала,
перемешивала с картофельными очистками, сваренным турнепсом
и подкармливала буренку.
Деревенские часто одалживали у нас доху, чтобы съездить
то в райцентр, то в отдаленный Евдокимовский леспромхоз,
то на охоту. Мать никому не отказывала, и очень скоро
от дохи остались одни ошметья.
До 7 лет носил чирки. Эти закрытые кожаные тапки со
шнурками мы шили сами — рубцами внутрь. Осенью к ним
добавляли такие же кожаные голенища — получались ичиги.
Весной голяшки отпарывали, и опять — чирки. Тогдашняя
голь была на выдумки горазда. Идти в первый класс в
такой бедняцкой обувке было стыдно, и мать решила
отцов велосипед, на котором я по малолетству так и не
прокатился, продать. Чтобы на вырученные деньги сшить
мне сапоги. Да не абы какие, а настоящие — хромовые.
Так я до четвертого класса в этих «хромках» и бегал
в школу. Соседские мальчишки с завистью их разглядывали,
восхищались и просили «поскрипеть». Я охотно «скрипел»
— ходил по школьному коридору туда-сюда.
Сапоги стачал местный умелец. Он никогда не пользовался
металлическими гвоздями. Подошвы подбивал только деревянными.
Удивительно, но пробитые в три раза этими хрупкими
«деревяшками», подошвы держались как приваренные. Правда,
страшно при ходьбе скрипели.
К ружью не было патронов. Канючил их у дядьки. Тот давал
неохотно, по одному патрону, потому что и пыжи, и свинцовую
картечь делал сам. Войлочные пыжи рубил старым, заточенным
с краев пустым патроном. Нарубленные картечины долго
катал между днищами двух чугунных сковородок, чтобы
сделать их круглыми. При таком скудном боезаряде я подстрелил
лишь с десяток уток во время осеннего перелета, лисичку,
косулю да пару зайцев.
Постоянно искал повод, как дядьке понравиться и выклянчить
еще один патрон. Тот шоферил после войны на «газгене»,
автомобиле с газогенераторной установкой, работающей
на березовых чурках. Наверное, потому, что в стране не
хватало бензина. По бокам этого чудо-грузовика, сзади
кабины стояли две круглые топки, похожие на большие
самовары, и страшно коптили. Дрова к «газгену» заготавливали
всей деревней. Но их постоянно не хватало. Заканчивались
они всегда некстати — в дороге.
Волков в наших лесах после войны расплодилось видимо-невидимо.
Отстреливать их было некому. Часть мужиков не вернулась
с фронта, другие пришли покалеченными. А мы, подростки,
для этого не годились. Хищники вели себя разнузданно.
Задирали мелкий скот даже в загонах. У меня утащили со
двора зазевавшуюся собаку. От них некуда было деться
и диким копытным — несколько раз волки загоняли обезумевших
сохатых прямо в деревню.
Зимой волки ходят обычно одним пометом в количестве 3-4
особей. На человека нападают редко. Но вот во время
свадеб сбиваются в большие стаи, иногда до 8-10 голов,
и в это время могут уничтожить на своем пути все живое.
Ведомые самкой, они становятся бесстрашными, смертельно
опасными. В Уталае был случай, когда стая напала на
мужика, мирно ехавшего из соседней деревни на лошади.
На дороге остались только сани, кости да хомут с дугой.
Волшебная музыка
Если ружья в нашей деревне были у многих, то вот патефона
не было, кажется, больше ни у кого. Я страшно этим гордился.
Заводил пружину, ставил пластинку, и через открытое
настежь окно по тихой улице, где бродили куры со свиньями,
плыла волшебная музыка. Звучали знаменитые руслановские
«Валенки», «Рио-Рита», «Амурские волны»,
«Старый муж, грозный муж» и десятки других песен. Деревенские
собирались по вечерам у нашего дома послушать. Особенно
всем нравилась музыкальная пьеса-шутка «Инэс», которую
исполнял джаз-оркестр Утесова. Там «солировали» лошадь,
баран, петух и другая живность. Они «подпевали» своими
натуральными голосами — в такт музыке. Сосед, балдея,
каждый раз изумлялся: «Во дают!» И просил: «Крутни еще».
Матери нравилось слушать «Скажите, девушки, подружке
вашей». Не знаю, почему. Эту песню сейчас нередко исполняет
Николай Басков. Крутят иногда по радио и другие. Но
многие еще дореволюционные и очень проникновенные песни,
что я тогда слушал, ныне забыты. Утеряны. А жаль.
Радио к нам в ту пору еще не провели, и патефон, наряду
с двумя гармонями и одним трофейным немецким аккордеоном,
был своего рода «очагом музыкальной культуры» в деревне.
Привозили и кино. Но очень редко. Из всех фильмов запомнился
один — «Тарзан». Денег у меня на билет никогда не было.
Тайком от матери подбирал на сеновале два-три свежих
куриных яйца и отдавал киномеханикам при входе в клуб.
Молодые и здоровые, вечно пьяные, они этими сырыми
яйцами закусывали потом самогон. Когда яиц найти не
удавалось, становились друг другу на плечи с другими
ребятами и поочередно смотрели кино сквозь щели в закрытых
ставнях.
Самой же любимой в дорогом по тем временам отцовом наследстве
была русская гармонь. По рассказам, отец слыл в округе
отличным гармонистом. Ни одна свадьба или другие празднества
без него не обходились. Самое удивительное, что даже
на свадьбах он почти не пил. А если и пил, то никогда
не пьянел. В «ответственный» момент мать забирала у
него из рук «музыку» и строго говорила: «Иван, нам пора
домой». Отец всегда ее слушался, без пререканий следовал
рядом.
Вечерами, при свете керосиновой лампы, я учился тоже
играть. Методом тыка. Вальс, краковяк, польку. Сначала
играл у дома на завалинке среди сверстников. Потом —
в клубе на танцах.
Угробил гармонь нечаянно. Решил прибить оторвавшийся
ремень. Маленький гвоздь никак не держал. Тогда я нашел
большой и всадил его в корпус. Гармонь сразу захрипела,
засипела и вскоре вообще пришла в негодность. Однако
горевать сильно не стал: к тому времени у меня появилось
две новые страсти — рисовать и сочинять.
Княжеский сын
По материной линии у нас все только сеяли и пахали. Жили всегда
в деревнях. Никуда не прорывались. Были низкорослыми.
Самобытными. По отцовой, наоборот, отличались высокой
статью, на земле работали единицы. Тянулись больше к
профессиям, если можно так выразиться, интеллектуальным,
штучным. Обезлички страшно не любили. В итоге почти
каждый себя в чем-то крупно проявил.
Мой дядя Михаил Ивкин занимал в Министерстве торговли
РСФСР высокую должность, слыл экстрапрофессионалом.
Тетку Елизавету Багрянцеву в Иркутске до сих пор помнят
как одну из первых и ярких звезд в спорте. В войну и
после она преподавала в ремесленном училище N 1 (предместье
Марата). Числилась там по штату инструктором. Директор
музея облспорткомитета Эдуард Азербаев говорит, что,
по рассказам очевидцев, она была рослой, красивой, волевой
девушкой. Подростки ее обожали. Она водила их в бесконечные
походы, устраивала массу всяких эстафет, соревнований.
Сама серьезно занималась спортом — легкой атлетикой,
лыжами, прыгала с парашютом. Особенно преуспела в метании
диска. В 1944 г. стала чемпионкой и рекордсменкой Иркутской
области по этому виду спорта. Метнула снаряд на расстояние
36 м 9 см. По тем временам — уровень первого разряда.
!I4!Талантливую иркутянку заметили в Москве, пригласили
жить в столицу. Очень скоро она вошла в число ведущих
метателей страны, была постоянным членом сборной СССР.
В 1952 г. в Хельсинки на 15-й летней Олимпиаде завоевала
серебряную медаль.
Еще одна папина сестра, Мария Чалова, была в Приангарье
также человеком известным. Руководила в начале 50-х
областным управлением культуры, Ангарским горсоветом.
Самая младшая, Елена Душина, связала свою судьбу с иркутским
авиазаводом. Заводчанином был и ее муж. Там же работают
сегодня ее сын и внук.
Всего у моего деда, Ивкина Петра Титовича, было 10 детей.
А сам он — внебрачный сын известного в Могилевской
губернии князя Мещерского, который и рисовал хорошо,
и сочинительством баловался. Деда «прижил» с молодой
служанкой в 1876 г. В церкви в метрическом свидетельстве
(метрике) Петра записали на фамилию матери. Князь взял
незаконнорожденного сына к себе в дом, научил грамоте.
У этого родовитого дворянина было две дочери и ни одного
сына. Вероятно, он имел какие-то виды на Петра в будущем.
Однако тайное стало явным. Жена князя про все узнала
и в ультимативной форме потребовала от мужа любовницу
убрать с глаз долой вместе с ее отпрыском. Барин волю
супруги исполнил, отослал служанку из Могилева в самый
дальний угол губернии — к знакомому помещику. Там она
вышла замуж за местного крестьянина Тита Ивкина. Дед
взял фамилию отчима, а вскоре и сам женился. Жил бедно,
земли не имел, поэтому в самом начале ХХ века в возрасте
26 лет судьбу решил круто изменить — отправился в Сибирь.
Строил Кругобайкальский участок железной дороги, которую
тогдашние газеты называли не иначе как «Великий Сибирский
путь» и сравнивали ее возведение по значимости со вторым
(после казаков-первопроходцев) открытием Сибири. Поезда
уже вовсю шли по Транссибу — от Петербурга до Владивостока.
Но на Байкале эта самая длинная в мире стальная магистраль
прерывалась. До 1905 г. и вагоны, и пассажиров по «славному
морю» от станции Байкал до Мысовой перевозили ледоколами
«Байкал» и «Ангара».
Паромная переправа действовала с апреля по январь. Когда
«Байкал» — мощный, высокий, огромный как скала, несший
на себе 25 товарных и пассажирских вагонов, проходил
вдоль береговой линии, с грохотом и треском ломая почти
метровый лед, натужно ревя двигателями, это было поистине
незабываемое зрелище! Дед вспоминал, что строители «Кругобайкалки»
высыпали в такие минуты на край обрыва, смотрели зачарованно
и даже махали руками. Когда ледокол уходил, в воздухе
еще долго висел шлейф черного угольного дыма.
А в зимние месяцы грузы и людей перебрасывали гужевым
транспортом. В течение всего дня по озеру бесконечным
муравьиным потоком тянулись подводы.
На стыке 1903-1904 гг. ударили сильные морозы. В преддверии
войны с Японией поток грузов все возрастал, подводы
с ним уже не справлялись. Тогда решили проложить временную
рельсовую однопутку прямо по льду — до станции Танхой,
уже подсоединенной к Транссибу с востока. В спешке собирали
для этой цели ударный отряд из молодых смельчаков. В
него попал и дед. Ледово-железную дорогу они сделали
на удивление быстро. Затем уже другие люди на лошадях
перетягивали по ней вагоны.
А дед вернулся на берег, к своему обычному делу.
Рассказывал, что летом темпы работ на пробивке тоннелей,
возведении виадуков, мостов, опорных стен и других сооружений
взвинтили до сумасшествия. Работали даже ночью при свете
ламповых и электрических фонарей. Взрывы следовали один
за другим. И хотя были пневмоперфораторы, бурильные
машины, ручной труд все равно преобладал — тачки, кайло,
лопаты, вагонетки. Было много травм, несчастных случаев.
Рабочие роптали. Дед тоже серьезно поранился, отвозя
по настилу тачку с породой, но все обошлось. К тому
времени за плечами у него было уже два тоннеля, он считался
опытным, как бы сейчас сказали, проходчиком.
В сентябре удалось пустить по Кругобайкальской железной
дороге первые опытные грузовые составы. Но работы по
ее «доводке до ума» продолжались.
Царское правительство торопилось. Оно понимало, что
самураи нацелились отнять у России Курильскую гряду,
южную часть острова Сахалин, а может быть, и весь Дальний
Восток. Быстрое увеличение пропускной способности Транссиба
в такой ситуации было жизненно необходимо. Однако положение
усугублялось еще и тем, что большевики, успев к тому
времени разделиться с меньшевиками, призывали к поражению
в этой войне… своего собственного государства. Стремились
обернуть оружие русских солдат не против врага, а против
царя. Среди рабочих начались брожения, вольнодумство.
Вовлекли в это гиблое дело и деда, который был обижен
за мать на своего отца-князя, а вместе с ним — на всех
богатеев-узурпаторов.
Кое-где начались аресты. Дед как раз пробивал в районе
нынешнего заброшенного полустанка Шабартуй один из 39
тоннелей. Там до сих пор сохранились коробки нескольких
бараков, в которых жили тоннельщики. Некоторые с семьями.
Не дожидаясь, когда придут и за ним, предупрежденный
друзьями заранее, он обмотал старыми одеялами трехгодовалого
сына-первенца (моего будущего отца), посадил его на
санки и вместе с женой ушел в предрассветных сумерках
по льду Байкала. Как доносили жандармы, «в неизвестном
направлении».
Добрался до станции Байкал, сел в поезд и поехал до
Иркутска (сейчас этот рельсовый путь затоплен водохранилищем),
потом — до деревни Азей. Подальше от надзирающих и
любопытствующих. Там уже вовсю обживались, по существу
на пустыре, его земляки и некоторые родственники из
Могилевщины, приехавшие также по переселенческой программе.
P.S. На самом-то деле, я думаю, мы далеко не Иваны, не помнящие
родства. Просто ХХ век как раз именно нас, «российских»,
больше всех поломал, перекрутил, разметал по стране и миру.
В те дремучие, революционные, быстро меняющиеся времена
было не до фамильных корней. Историю государства российского
хотели начать с нуля. Почти со стерильной пробирки.
Теперь, думаю, настала пора «собирать камни». Время
безродства и беспамятства прошло.