За муки и труды
Когда месяц тому назад я переходил от одного красноярского стола к другому, когда
бродил по Овсянке (увы и ах — более меж столами, чем меж березами), я то и дело
выпадал из праздничного шума: в самые торжественные моменты для устроителей
астафьевского юбилея слышен мне был голос самого именинника, покойного, но
несомненно живого для меня Виктора Петровича.
И мнилось мне, будто хороший русский писатель, взглядывая из своего далека на все,
творимое нами якобы в его честь, внятно и, как при жизни, очень по делу, вкусно и
определенно по-русски матюкается…
Раздражение Петровича (и питерeц Кураев, и пскович Курбатов, и я, вслед за ними,
величали в те дни Астафьева именно так, а не иначе) легко объяснялось: дом бабушки, в
котором он вырос и с которого для него все началось, под корень срезали, на его месте
поставили безукоризненно парфюмерный новодел, догадавшись заселить его не только
мебелишкой, которая приходилась ровесницей Петровичеву детству, но еще и
разукрашенным, наряженным в портки да бусы музейным воском, в коем мы, примчавшиеся
кто откуда, должны были узнать и дедушку писателя, и его бабушку, и его брата Алешу, и
даже его самого: в одном случае — мальчика, познающего жизнь через игру с деревянными
лошадками, в другом — юношу, обдумывающего житье.
Как будто не читали мы «Последнего поклона», не плакали над его страницами, угадывая
в его Катерине Петровне каждый свою — добрую, мудрую, изработанную телом, но не
истончившуюся душою — великую Бабушку…
«Здесь было все: и игры, и драки. Здесь меня приучали к труду: заставляли огребать снег,
выпроваживать весенние ручьи за ворота. Здесь я пилил дрова, вертел точило, убирал
навоз, ладил трактор из кирпичей, садил первое в жизни деревце:».
В том дворе, который вылепил Астафьева как мужика и писателя, нынче темно от
фотовспышек и душно от запаха декоративного сена. Разве что опилки, заметенные по
его углам, дышат так же живо и пряно, как семь десятилетий назад…
В другом дворе — того самого дома, что был прикуплен уже всемирно известным
писателем Астафьевым для душевного спасения на закате его земного бытия, — аккурат
на том самом месте, где некогда кособочилась врытая в землю добрая столешница,
служившая для многих Петровичевых гостей чем-то вроде аналоя, на тяжеленном
мраморном постаменте воссели две бронзовые фигуры: якобы Виктор Петрович и якобы
его женушка (кстати, тоже писатель), великая страдалица Марья Семеновна. Автор сего
творения догадался изобразить их в натуральную величину, но ничуть не потрудился
сложить для них единый воздух: каждый из дорогих для нас людей полужив сам по себе,
будто и не страдали они сообща, вытягивая себя да своих ребятишек, своих внуков да
правнуков к тому самому свету, из-за которого мы, вдруг угадывая его или даже видя,
всякий раз трепетно и вздрагиваем…
«Спросите у мертвых», — неизменно, вслед за иными мудрецами, настаивал умный
человек и совестливый историк Михаил Гефтер.
В случае с юбилеем Виктора Петровича Астафьева мы, по обыкновению, позабыли
спросить, как нам поступать, именно у него самого, набравшегося к нынешнему дню
не только опыта бытия, но уже и опыта небытия. И вот, нашумевшись заодно с другими, я
вижу, что мы непростительно для нас всех нарушили, если не порушили, главный
писательский завет, который звучит в его Слове.
«Как бы хотелось, чтобы человек в развитии своем достиг такого совершенства, при
котором, покинув сей свет, мог бы он слушать музыку родной земли.
Лежал бы на вечном покое, отстраненный от суеты и скверны житейской, а над ним
вечная музыка. Для него только и звучит. И все, что он не смог услышать и дослушать,
при всей своей бедовой и хлопотной жизни, дослушал бы потом, под шум берез, под
шелест травы и порывы ветра…
Вот это и было бы бессмертье, достойное человека, награда за муки и труды».
Именно этими словами писателя завершил свою мудро составленную книгу «Созвучие»
иркутский издатель Геннадий Сапронов, в которой, как некогда в земной жизни, сошлись
два русских мужика — дирижер Евгений Колобов и писатель Виктор Астафьев. Сошлись
на музыке, на странно вечной любви к Свиридову и Рахманинову, Альбинони и Каччини,
Шуберту и Верди…
К тем словам, что сказаны ими об этих гигантах (издатель использовал и колобовские
интервью, и те астафьевские страницы, где тот пытался объяснить для самого себя
созидательную для человеческой души тайну звука) присовокуплен музыкальный диск: еще живой Колобов
дирижирует своим оркестром, еще не ушедший от нас Петрович роняет счастливые слезы:
«Боже праведный, — шепчет он, — подаривший нам этот мир и жизнь нашу, спаси и
сохрани нас!»