издательская группа
Восточно-Сибирская правда

"Умереть не страшно..."

  • Автор: Анатолий КОБЕНКОВ

Сначала: девушек более стихов, потом — наоборот…

То же самое и с ролями: поначалу сотни почитательниц, а чуть погодя — уже ролей…

То же самое и с мертвыми: до двадцати — все на сердце, после тридцати — все в памяти, а уж
после сорока, а тем более, после пятидесяти — не то чтобы сердца или души не хватает,
однако — начнешь считать оставивших тебя, и все со счета сбиваешься.

Когда ушли — друг за дружкой — Петр Иванович Реутский и Александр Зиновьевич Берман, я
был в Москве, отчего ни с тем, ни с другим не простился — ни поклоном, ни гвоздичкой, ни
живым вздохом, ни даже, увы, спасительным словом…

Вкруг первого, Петра Ивановича, мы, начинавшие под конец шестидесятых, кружились
неразумными мотыльками: он был открыт, свободен, талантлив, причем не только в стихе, но
и в постоянном живом общении. Разумеется, что и я, и мои сомученики по возрасту и
сочинительству были рады лишний раз распахнуться его стихам, сбегать для него за
очередной бутылкой, выслушать его хмельной мемуар.

Он считался «иркутским Есениным» — на это работали и время, впервые после долгого
запрета перечитывавшее великого путаника (принимавшего за чужую жену березку, а
московский кабак — за единственное спасение от «железных коней»), и, конечно, его
ближайшее окружение, сложенное из молодых да горячих: Вампилова, Распутина, Скопа,
Шугаева, Машкина, дюжины геологов, полудюжины летчиков, нескольких дюжин горьких,
но ярко разноцветных своими судьбами пропойц…

Сегодня я более, нежели прежде, понимаю, что Петр Реутский — желая или не желая того —
выступал как антипод Марка Сергеева. В отличие от обязательного Марка, Петр был
непредсказуем, демонстративно неустроен и естественно неряшлив, причем не только в
выборе собутыльников, но и в письме.

И коли Марк писал «Коммунистов», то Петр писал «Черную сотню».
С годами — после ничуть не спасительного для него бегства из Иркутска — Петр Иванович все
более трезвел. Но и — вот парадокс — как бы опаснейшим образом хмелел от этой трезвости и
впервые в своей, перевалившей уже за середину, жизни разбегался то на сонет, то на
терцины, а то и на роман в стихах: сначала на один, а потом и на другой…

При этом люди нового, уже чужого ему, времени все более становились глухими: расслышать
даже один стишок им было не по слуху, а тут — целый полновесный роман…

С Александром Зиновьевичем случилось чуть иначе: любимец театральной публики середины
пятидесятых, долгие годы единственный для Иркутска «первый любовник», он был страстен
на сцене и трезв в жизни. Вопреки расхожим правилам, безупречен как семьянин: муж, отец,
а потом и дед.
С годами на смену его опереточной красивости явилась красота благородная —
аристократическая. Я ничуть не переберу с пафосом, коли скажу, что к своей старости
Александр Зиновьевич — и обликом, и душой — был совершенен. Конечно, я уверен, что
работали на него такого те самые замечательные драматурги, сочинения коих он не столько
играл, сколько проживал.
Но и Александр Зиновьевич, подобно Петру Ивановичу, не совпал с наступившими
временами: упали в цене не только поэтическая открытость или извинительная российская
бесшабашность, но и благородство, и, само собой, аристократизм.

Смешно сказать, но даже те из наших бывших партработников, что явились в нашу новую
жизнь переряженными в казаков — и они не догадались оглянуться на истинно казачью музу
Реутского, а уж что касаемо тех, что — опять же без причины и следствия — объявили о своей
принадлежности к русскому дворянству, то и эти не потрудились догадаться явиться к
Берману, дабы обучиться у него подобающим манерам.

Между тем я знаю: с Петром Ивановичем нежно простились его читатели, с Александром
Зиновьевичем — его почитатели.

Знаю, что вдова Петра Ивановича, Галина Алексеевна, читала над ним, уже не живым, его
мудрые своей странностью строки: «Умереть не страшно — страшно не родиться…»

Знаю я и о том, что с годами читатель Реутского, как и зритель Бермана, напрочь вымрет: стихи
Петра Ивановича уместятся в одном небольшой томике, потом (одно-два, от силы — три)
займут свое подобающее место в дежурных поэтических антологиях; ролям же, сыгранным
Александром Зиновьевичем, отыщется местечко в абзаце или даже в предложении суховатых
и мало кем читаемых работ историков нашего театра…

Такова жизнь, таковы мы, проживающие ее, таково время, которое нас нещадно (или,
наоборот, — щадя) старит, лишая не только памяти, но и сердечности.

Я дописываю эти строки о дорогих для меня людях — поэте и актере — после того, как
простился уже и с Сашей Просекиным, славным прозаиком и хорошим человеком.

Мы хоронили его под дождем: все — под зонтами, Саша — тоже; цветы, которыми выстилали
Сашин путь в иную жизнь, падали в безразмерную дворовую лужу; по кромке газона, чтобы
не замочить ноги, в лад нашей процессии, брел мальчик, припавший к саксофону, и мокрые
стены окружавших нас домов многократно отражали неувядающее «Естедей» давным-давно
обрусевших битлов.

Я прощался с Сашей, с его написанными и ненаписанными книгами, вспоминал тех, кто ушел
перед ним: Петра Ивановича, Александра Зиновьевича и, чтобы утишить боль, пытался
наложить на битловскую мелодию те слова, которые некогда выдохнул главный печальник
сего мира — мудрец Екклесиаст: «Не время проходит — мы проходим…»; ритмически это
было невозможно, но я, как вы понимаете, хватался за соломинку.
А соломинка была совсем рядом — у того же Екклесиаста, в третьей части его Книги:

И Бог воззовет прошедшее…

Читайте также

Подпишитесь на свежие новости

Мнение
Проекты и партнеры