Человеку от роду двенадцать
...Ботинки лежали, высунув свои красные языки, как гончие псы после долгой погони. А Толик прыгал около них на одной ноге и махал пальцем, только что подвернувшимся под молоток. Непростое это дело – самому подбивать подмётки. Особенно те, которые отлетают после сильнейших пенальти. – Ладно, не мучайся, – говорит Толина мама. – Завтра пойдёшь в школу и занесёшь в мастерскую. – Нет, я сам.
Борис Новгородов, «Восточно-Сибирская правда», 28 января 1962 года
* * *
…В глазах совсем недетская озабоченность.
– В чём дело, Толя?
– Вовка Архипов голубей продаёт. По сорок копеек пара. А у меня только… – конец фразы заменяется протяжным вздохом.
– А очень хочется?
– Н-е-ет, не очень.
– Тогда чего же тревожиться?
– Так ведь он их уже не кормит!
* * *
…На краешек трубы сел воробей с червяком в клюве. Сел, огляделся – не подсматривает ли кто – и молчком – юрк! За оконный карниз, в гнёздышко-потаёнку. Через минуту выпорхнул оттуда, след на карнизе оставил, спел своё «чвить-тюить» и полетел куда-то по-воробьиным делам. А Толя уж тут как тут. Подпрыгнул, ухватился за что-то, подтянулся, изогнувшись, и вот уж его глаза на уровне карниза. А за ним – сплошной – с жёлтыми околышками по бокам – разинутый клюв трёх подёрнутых голубоватым пухом птенцов.
Медленно-медленно отвисает мальчишья губёнка. А в глазах – восхищение от всех этих ежеминутно происходящих событий, открытий, обновлений и удивлений…
* * *
Таков в нескольких словах Толя Горохов, четвероклассник 64 школы, мой сосед по дому – двенадцатилетний человек, о котором собираюсь сейчас рассказать. Мы живём с ним в посёлке Южный, в том самом посёлке, где размещена подстанция, первая принимающая ток с Иркутской ГЭС. Толя из числа тех, кто не любит занимать себя пустым делом. Конечно, можно воткнуть за ремешок фуражки голубиное перо, а на грудь вместо плавников акулы нацепить ожерелье из бельевых прищепок и стать вождём кровожадного племени хивара, можно, засыпая, ухватиться правой рукой за большой палец левой ноги и стараться проснуться в этой же позе, можно, наконец, проверяя силу духа, хлебнуть «нечаянно» только что вскипячённую воду, а потом два дня доставать изо рта белые лепестки обваренной кожицы… Всё это можно. Но есть вещи важнее и полезнее. Не интереснее, а именно полезнее. (Конечно, если дело сочетает в себе и то и другое, это ещё лучше.) Я часто спрашиваю себя: почему Толик взрослеет быстрее, чем его сверстники? (Однажды я видел, как Толю обидели. И не слезинки-резинки, а всего две настоящие мужские слезины скатились, набухнув от незаслуженного горя.) Может быть, дело в том, что у него нет папы. Вообще-то папа есть, но он… где-то. Поэтому и сам Толя говорит о нём в прошедшем времени:
– Вот когда у меня был папа… – и почти всегда при этом что-то очень сложное рождается в самой глубине мальчишечьих глаз.
– А если бы он вернулся? – спросил я его в минуту откровений. Толя молчал, видимо, ожидая, когда пройдут встречные – отец и сын из нашего посёлка.
– Не сгибайся! Держи голову выше! – поучал старший младшего. И ровно через секунду: – Не запинайся! Смотри под ноги!
– Только пусть… не такой, – тихо ответил Толя на мой вопрос.
Помню немного неловкое, немного суровое мужское молчание, которым закончился этот разговор. Но разве можно долго хмуриться, когда рядом такой хороший друг – лето!
Лето! Воскресными утрами (в обычные дни надо вставать пораньше, чтобы успеть на городской автобус) меня будят короткие ласковые призывы:
– Гули-гули-гули-гули…
Это Толя кормит голубей и одновременно подаёт условленный сигнал. И вот уже, размахивая полотенцами, мы, перегоняя друг друга, несёмся к озеру. Земляничный лужок с зелёно-сарафанной берёзкиной роднёй, ромашковая россыпь, наложенный на тетиву проводов высоковольтки наконечник гигантской стрелы, обрывистая дорожка и – ровно через пять минут – берег.
Горожане, которые через пару часов начнут плыть и плыть сюда на перегруженных речных трамвайчиках, ещё только наполняют, наверное, свои авоськи и пляжные сумки. Поэтому мы здесь – единственные и полновластные хозяева. И самые ровные солнечные лучи достаются только двоим. Искупавшись, успеваем насобирать по пригоршне плоских камешков и до боли в плече «напечь блинов». Озеро почти круглое, совсем как сковородка, и «печь блины» на нём одно удовольствие.
Вечером (если не уходим на целый день в Ерши) возвращаемся к озеру снова. Пароходики давно уже увезли разомлевших горожан на ту сторону Ангары, и сумеречная, таинственная красота вечера опять показывается не всем.
Молча сидим, засучив штанины и свесив ноги в тёплую темнеющую воду. Тишина. Слышно только, как на другом конце плюхается в воду ведро – видать, рыбаки готовятся варить уху. При воспоминании об этой чудеснейшей еде озеро перестаёт быть сковородкой и превращается в огромную миску с душистым наваром, по которому нерастаявшей каплей жира плавает отображение луны.
Под берегом, там, где живут три родника-близнеца, запуталась в скользких корнях тёмно-зелёная тина.
– Русалкины косы, – доверительно, почти на ухо, сообщает Толя и тихонько подсматривает за впечатлением от этих слов.
– Те самые, которыми она опутывает, – говорю я и чувствую на спине предательские мурашки. Толя не выдерживает первым и с мужественной неторопливостью попеременно вынимает из воды свои ноги. Но я ошибаюсь. Он быстро сбрасывает брючонки и прямо с обрывчика прыгает в чёрную, переплетённую воду. Сквозь загустевшую темень вижу его лицо. Счастливое лицо победившего страх.
Но, конечно, самые лучшие летние дни – в Ершах. Чего тут только не увидишь! Вот выполз погреться на мелководье залива серый, под цвет ила, осьминог – старый, низко отпиленный ещё перед затоплением сосновый пень. Корни-щупальцы вместе с дном намертво держат блёсны и крючки с обрывками капроновых нитей.
А уж идут последние, прощальные гастроли лета. Похолодевший ветер – этот главный солист – высвистывает на гибком ивняке, кружит палым листом, сыплет берёзовое семя, топорщит нахохлившихся воробьёв, сдувает с крутого ангарского наката радугу серебристого бисера…
И вот – зима. Бр-р-р! Холодно на улице перемёрзлым, мутным вечером. Под долгими затяжками стылого ветра потрескивают и окна, и берёзовые поленницы, и не выдержавший калёного морозца лежалый снег на тропинке. Холодно. Даже ворота свои петли перестудили, и те скрипят теперь с настуженной хрипотцой:
– Кр-р-ар-р…
Летела мимо ворона, села на брошенную деревянную опору, осмотрелась и, с трудом открыв застывший клюв, представилась:
– Кар-р-р…
А ворота ей тем же голосом:
– Кр-р-а-р…
Ворона промолчала. То ли отвечать ниже своего вороньего достоинства сочла, то ли горло боялась простудить. Только снизу снова, но уже совсем человеческим голосом:
– Кар-р-р…
Откуда было знать вороне, что это Толя подкараулил её на своём замаскированном наблюдательном пункте? Видеть и запоминать всё, связанное с птицами, с лесной жизнью, – это главная страсть парнишки. Мне кажется, что я видел, как и когда она родилась.
…Нас – трое. Иван Егорович – лесник, и мы. Толя знакомится с зимним лесом впервые. Мальчишьи глазёнки поспевают за всем. Вот они недоумённо взмахнули ресницами и уставились в снег, под ноги. Там – среди стрелок, петелек и крестиков лесных следов – розовая проталинка.
– Вишь, дело-то какое, – покашливая и почёсывая подбородок, заобъяснял Егорович. – Сорока, видать, пичужку нечаянно клюнула: зёрнышко не поделили. Ну да ничего – лесные доктора залечат…
Толя слушает так, что временами из его открытого ртишка даже парок перестаёт идти.
– А может, малокалиберкой кто баловался? – вставляю я. Лесник бросает на меня осуждающий взгляд и в его растерянных, просящих поддержки глазах вижу упрёк моей несообразительности: «Эх ты, недотёпа, разве это не сразу было ясно? Я ведь только для него, для мальца, эту байку сочинил; пусть, мол, интерес к лесу воспитывается. Видишь, как навострился, аж забылся весь. А птица-то птицу даже невзначай никогда не обидит…»
С тех пор мы редкое воскресенье не ходим в лес.
– Может быть, лучше сыграем в шахматы? – говорю ему в такие дни.
– Нет-нет! – всегда искренне пугается Толя. – Сначала в лес, а вечером – в шахматы. Идёт?
Ну как тут возразишь, если запястье его руки уже перетянуто ремешком компаса, в кармане бутерброд и самая «совершенная» карта лесных следов и весь зимний наряд – от обшелушившихся ушей до валенок-скороходов – так и зовёт из дома?
Что мы делаем в лесу? Разглядываем краски зимнего дня, расцвеченного то студёно-голубым, то серым от морозной пасмури, то выстуженным до белизны небом, снимаем петли, поставленные браконьерами на зайцев, допытываемся, почему на сосне снег всегда тяжёлый и густой, а на берёзке – нежный и лёгкий, как смятое кружево, расшифровываем птичий натоп, разводим костёр и превращаем кусок обыкновенной колбасы в необыкновенный шашлык, жалеем иркутян, теряющих время под серыми тополями, разгадываем «на неведомых дорожках следы невиданных зверей», уставшие, пьём из Заячьего ключа воду, от которой уже через полминуты начинает ломить немеющие ладоши…
Заячий ключ… Мы не случайно окрестили его так в день первого знакомства с ним. Свежий заячий след уводил всё дальше и дальше. Потом вдруг его пересекли и пошли вровень с ним когтистые отпечатки собачьих лап. (Очень хотелось думать, что это была собака. Однако на всякий случай малокалиберка перекочёвывает под руку.) Вскоре прыжки косого стали трёхметровыми. Но преследователю всё-таки легче: он шёл по проторенной дорожке. И вот через два – два с половиной километра – вытоптанная когтистыми лапами площадка, за которой заячьи следы обрывались… Что же: лесная беда? Похоже…
– А почему нет ни одной капельки крови? – вдруг как-то обрадованно спрашивает Толя.
Пока ломаю голову над этой загадкой, он находит ключ, укрытый нависшими над ним снежными боками. И тут у Толи (молодец, мальчишка!) мелькает вторая догадка. Сразу проверяем её. Так оно и есть! Метрах в пятнадцати по течению, там, где узкая полоска воды уходит в ледяной грот, кто-то словно на костылях проскакал по снегу… Мы представляем себе конвульсивный – изо всех силёнок – прыжок смышлёного зайца в воду и от души смеёмся над одураченной собакой, которая обалдело кружилась у ключа, тыкалась в снег горячим носом и ничего не могла понять…
От таких новостей лес становится ещё роднее и наряднее. Выбарабанивает вечернюю зорьку дятел, надрываясь, наушничает сорока, в дальних распадках рыскает мороз, и где-то облизывает свои заледенелые лапы лопоухий беженец… А ковырни ногой снег, и неожиданно увидишь зелёные листья брусники с красными вкрапинами выдавленных временем и стужей ягод, или пискнет под валенком зазевавшаяся полёвка, или нет-нет да и покажет своё обмороженное ухо какой-нибудь обманувший осень гриб… Хорошо!
Домой вместе с букетами багула и сосновых веток Толя приносит новый выученный лесной урок, румянец от уха до уха и самый лучший из всех запахов – запах весёлого, смолистого костра. Ночью ему снится живая струйка Заячьего ключа. Упругим фонтанчиком поднимается она с устланного бронзовыми листьями дна, и блёстки-песчинки играют в ней весёлым, бесконечным хороводом…
Удивительный этот ключ. Маленький, он не поддаётся самому большому морозу. Вот такой и Толя. Не переставая бьют в его душе чистые, незамутимые роднички. И помогает ли он маме по дому, идёт ли с соседом рыбачить, или, развеселившись после пятёрки по природоведению, дёрнет за косичку Машеньку – сестрёнку своего лучшего друга Грини – всё это он делает так, что мама не нарадуется на такого помощника, сосед – удивляется его понятливости, а Машенька – только хохочет…