Открытый космос Павла Виноградова
Фестиваль «РобоСиб-2014», чья программа была насыщена интересными мероприятиями, преподнёс участникам и гостям ценный сюрприз – открытую встречу с космонавтом Павлом Виноградовым. Биография самого возрастного человека, побывавшего в открытом космосе и имеющего все шансы побить собственный рекорд, интересна сама по себе: три попытки поступить в отряд космонавтов, работа над «Бураном», участие в экспедиции, восстанавливавшей станцию «Мир» после столкновения с кораблём «Прогресс».
«Узнайте, правда ли то, что показывают в фильмах «Интерстеллар» и «Гравитация», на встрече с настоящим космонавтом, которая состоится через пять минут», – завлекали волонтёры, объявлявшие мероприятия фестиваля «РобоСиб-2014», посетителей в конференц-зал, где должен был выступать Павел Виноградов. Старания не прошли даром – к назначенному сроку в помещении было полно школьников, студентов и взрослых. Сам Павел Владимирович – усатый мужчина ординарной внешности, мало похожий на персонажей Мэтью Макконахи или Джорджа Клуни – занял место за столом практически незаметно. Но звезда Героя России на гражданском пиджаке и слайды, замелькавшие на большом экране, прозрачно намекали: рассказывать он будет о вещах, которых не покажут ни в одном фантастическом блокбастере.
– Как вы себя чувствуете в космосе?
– Отлично! Примерно так же, как сейчас здесь. Но давайте всё-таки расскажу, что чувствуют космонавты в полёте. Безусловно, самое интересное – это невесомость, необычное и непривычное состояние. В процессе подготовки к полёту все космонавты проходят тренировки невесомостью. Для её имитации есть специальный самолёт Ил-76, который за один полёт выполняет примерно 20–30 «горок». Но, к сожалению, состояние невесомости там длится всего 25 секунд, адаптации организма к нему не происходит, космонавтов только учат, как вести себя в этой ситуации. Невесомость характерна тем, что в повседневной жизни, если мы не спим на кровати, а стоим вертикально, наше сердце работает как обычный насос, качая кровь. И не секрет, что две трети объёма крови у человека находятся ниже линии сердца. За счёт того, что есть гравитация, притяжение, любая жидкость всегда стремится вниз. В космосе [земного] притяжения нет, так что две трети объёма крови начинают подниматься и распределяться по всему телу как по обычному сосуду. Когда вся «лишняя» кровь уходит в голову, та начинает думать: что-то здесь не так, что-то сердце слишком быстро работает. И заставляет его работать медленнее. Если на Земле обычная частота сердечных сокращений составляет 60–80 ударов в минуту, то в полёте она может сократиться до 35–40. Начинается интенсивная перестройка всего организма, которая занимает пять-десять дней. Поэтому для того, чтобы человек более-менее нормально себя чувствовал, мы проходим длительные тренировки. Подготовка к полёту обычно занимает 28 месяцев. А до этого ещё два с половиной года длится общекосмическая подготовка, когда кандидаты в космонавты проходят все ступени обучения. Поэтому отвечаю в двух словах на вопрос «Как вы себя чувствуете?»: чувствуют все по-разному, кому-то легче, кому-то тяжелее. Конечно, часто у космонавтов бывают вестибулярные расстройства. Человек – существо гравитационное, мы всегда знаем нашу вертикаль, где верх и где низ. Но когда наш организм попадает в невесомость, все его системы не понимают, как на это реагировать. Понятно, что это потом быстренько сглаживается, так что через две недели совершенно точно все чувствуют себя хорошо.
– Какой у вас [на Международной космической станции] распорядок дня?
– Достаточно жёсткий. Космический полёт – это дорогое удовольствие, так что у нас день расписан практически по минутам. Каждую субботу у нас проводится брифинг, когда мы отчитываемся о проделанной работе. Немного отступлю в сторону. МКС – это проект 29 стран: России, США, Канады, Японии, практически всей Европы. Естественно, когда мы начинали его в 1995 году, встал вопрос: а как всем этим управлять? Станция сегодня – это 547 тонн веса, объём примерно как два больших «Боинга 747», огромное количество модулей. Здесь очень легко потеряться, и бывали случаи, когда мы кого-нибудь искали. Это огромный комплекс, который очень хорошо виден, когда стоит ясная погода: по небосводу летит что-то ярче Венеры в пять-десять раз. Станцию вы никогда не перепутаете ни с каким самолётом, потому что она достаточно плавно идёт от горизонта к горизонту, примерно облетаем за семь-девять минут. У нас несколько центров управления: Московский ЦУП в Королёве, Хьюстонский ЦУП в Техасе, есть ЦУП в Алабаме, Канаде, Германии, Японии. Понятно, что все они координируют свою работу между собой. Мы – международный экипаж, выполняющий со-вместные задачи и те задачи, которые ставят национальные космические агентства. Наша рабочая зона начинается в 8.30 утра, заканчивается в 19 часов, у нас есть нормальный завтрак, обед, ужин и ещё один перекус. Программа полёта составляется на месяц и на неделю, есть также оперативный план полёта на каждый день, расписанный по минутам. Бывает, что-то из него ты выполняешь быстрее, тогда появляется резерв времени. Есть ещё так называемый task list, листок заданий, когда нам говорят: «Ребята, если можете, сделайте вот это». Обычно таких задач на день каждому из шести человек приходит штук пятнадцать. Это достаточно чётко регламентированная работа. Конечно, есть выходные. Официально это суббота. Но это не совсем выходной, потому что, как правило, мы начинаем заниматься генеральной уборкой станции. МКС как огромный дом, где собирается пыль и какой-то мусор, так что мы её прибираем с пылесосами, специальными салфетками. Есть и нормальный выходной, когда мы общаемся с семьями.
– В космосе же холодно, абсолютный ноль за бортом. А на самой станции тепло?
– Очень тепло. Системы жизнеобеспечения работают просто блестяще, так что мы на станции дышим чистым хорошим воздухом. Наши медики даже немного волнуются, потому что экипаж проводит в космосе 180–200 суток и люди начинают терять иммунитет из-за стерильных условий – иммунной системе просто не с чем бороться. Поэтому, когда мы возвращаемся, врачи всех от нас разгоняют и вводят режим обсервации, доступ к экипажу ограничен. Что касается температуры на МКС, то она комфортная – 23-24 градуса. Можно повысить, можно понизить. Когда станция выходит на так называемую солнечно-синхронную орбиту, так что Солнце всё время светит в один борт, система терморегулирования работает с напрягом, и может потеплеть до 25-26 градусов. Но в целом условия нормальные, если, конечно, нет никаких проблем. Мне довелось работать на «Мире», мы с Анатолием Соловьёвым прилетели туда в составе 24-й экспедиции после самой тяжёлой аварии, когда грузовой корабль столкнулся со станцией и мы потеряли один модуль, который был полностью разгерметизирован. Разгерметизировались и другие модули, было потеряно энергоснабжение. Там было очень тяжело, четыре месяца мы вдвоём восстанавливали «Мир», температура внутри которого составляет 35-36 градусов, а влажность – 80%, так что летать приходилось в одних плавках без маек. Мы задачу выполнили, станцию восстановили, так что потом она проработала ещё почти пять лет. Что касается температуры в открытом космосе, то там, где светит солнце, она достигает плюс 153 градусов. И на этой же поверхности, но там, где его нет, она составляет примерно минус 117 градусов. Это не привычная нам температура, а конвекционная, тем не менее когда на выходе берёшься за какую-нибудь железяку без специального светоотражающего покрытия, она горячая. Но наши перчатки имеют специальную защиту, чтобы не обжечь руки.
– Если на станции стерильно, то откуда берётся пыль?
– Конечно, это не та пыль, с которой мы сталкиваемся на Земле, так что название условно. Это частицы костюмов и одежды, которые мы используем. На Земле мы этого не видим, не чувствуем и не понимаем, потому что есть гравитация. Человек сбрасывает с себя эпителий, поверхность кожи, но мы этого даже не замечаем: пошли, умылись, вытерлись полотенцем, забросили его в стиральную машину. В космосе такого нет: всё с тебя отшелушивается, улетает и скапливается в вентиляции, которая действует только принудительно. Поэтому пыли образуется достаточно много. Это и отходы жизнедеятельности, и микроскопические частицы бумаги, которые выбрасывают принтеры, печатающие радиограммы, – всё что угодно. Такая пыль ведёт себя очень плохо: имеет свойство электризоваться, собирается в комки, забивает вентиляционные системы. Поэтому постоянно идёт уборка станции, как на корабле.
– В фильмах показывают, что космонавты едят пищу в тюбиках. А вкус тот же самый?
– Тюбики стали легендой. Возможно, 20–30 лет назад они и были, хотя уже тогда разработали целую систему питания. Сейчас у нас на борту, боюсь соврать, 480 или 490 наименований различных продуктов, которые доставляют грузовыми кораблями. Делятся они на три категории. Первая – сублимированные продукты. Это могут быть и первые блюда – борщ или ещё какой-нибудь суп, и вторые – мясо там, пюре. Сделаны они очень хорошо за счёт так называемой быстрой вакуумной сушки, когда продукт сушится очень быстро, так что становится компактным, но из него не успевают, грубо говоря, улетучиться все самые полезные и самые вкусные вещи. Если, скажем, это лук жареный, то, когда его разведёшь, получаешь действительно лук жареный. Хотя сухой лук я терпеть не мог с детства: вырос на Чукотке, и мама с папой всё время меня им кормили – другого попросту не было. Вторая категория продуктов – консервы. Они разные по объёму, самая большая банка – 240 граммов, маленькие вмещают 125 граммов. Обычно это вторые блюда. И третья категория – быстрозамороженные продукты. У нас на борту есть холодильники, где поддерживается температура минус 4, минус 14 и минус 86 градусов. Тюбики тоже есть – к примеру, в них хранятся мёд или какие-то приправы вроде хрена или кетчупа. По вкусу, честно скажу, это изобилие надоедает где-то уже к концу первого месяца полёта, так что хочется просто картошки с селёдкой. Хотя есть деликатесы вроде обычной, а не сублимированной чёрной или красной икры. Всё остальное надоедает.
– Поделитесь впечатлениями от первого выхода в космос.
– Мне в жизни, наверное, везёт. Долго не мог попасть в отряд космонавтов, и первым был выход в вакуум, но не в космос. Повторюсь, это была 24-я экспедиция на «Мир». Мы прилетели примерно через полтора месяца после того, как грузовой корабль «Прогресс» протаранил станцию и экипаж Василия Циблиева, Александра Лазуткина и Майкла Фоула чудом остался жив. За это спасибо Саше Лазуткину, спасшему всех: свистело страшно, разгерметизация была запредельной, но он всё-таки успел расстыковать кабели, которые шли через просвет люка [модуля «Спектр»], перерезав часть из них кусачками, и закрыть люк. Но, к сожалению, корабль попал в модуль «Природа», который был к тому времени самым новым и оснащённым. Он проработал в составе станции всего год с небольшим, и на нём были четыре самых больших и мощных солнечных батареи. Поэтому, когда понадобилось реанимировать «Мир», нам перво-наперво поставили задачу обеспечить всю станцию энергией, которую мог дать только повреждённый модуль «Природа». Так что первые мои два выхода были не в открытый космос, а в закрытый. Мы с Анатолием [Соловьёвым] вошли внутрь через переходную камеру. Никто ничего подобного никогда не делал, поскольку считалось, что работать в наших выходных скафандрах внутри модуля нереально. Был момент, когда я в этом модуле застрял и Толя вытащил меня оттуда за ноги. Но мы сумели подсоединить специальный кабель, передать электричество на борт станции, так что «Мир» ожил и начал работать. Первый реальный выход на внешнюю поверхность станции тоже был непростым: нужно было свернуть наши солнечные батареи на повреждённом модуле и поставить американские. Времени не хватало, мы опаздывали, не всё получалось гладко… Поэтому не было эмоций, о которых иногда говорят: «Я вышел, схватился за поручень, глянул в эту бездну и не могу отцепиться». К сожалению, у меня такого не было – некогда было смотреть в эту бездну и пугаться. Большинство моих выходов были достаточно сложными и тяжёлыми. Кроме крайнего, когда мы с Романом Романенко устанавливали новую аппаратуру на модуле «Звезда» [МКС]. Там можно было глазеть по сторонам и фотографироваться.
– Как происходят коммуникации между членами команды МКС? На каком языке разговариваете, становитесь ли ближе, находясь так далеко от планеты?
– Официально принятый язык работы и общения – это английский. Для того чтобы не возникало сложностей, во всех центрах управления полётами сидят профессиональные, специально отобранные, обученные и аттестованные переводчики, которые выдают синхронный перевод в каналы связи. За каждое правильно переведённое слово они отвечают головой. Такова официальная сторона вопроса. А неофициально практически все наши иностранные партнёры очень хорошо знают русский язык. Мы даём возможность его учить, во время подготовки приглашая преподавателей из Университета русского языка имени Пушкина. Так что практически все, наверное 99% иностранных космонавтов, говорят по-русски, а члены экипажа из России точно так же говорят по-английски. Есть и другая сторона. Сейчас мы летаем на кораблях «Союз», где все агрегаты наши и все обозначения, естественно, только на русском. Переложить их на технический английский себе дороже – разные термины, разные значения. Поэтому было принято правило: если корабль российский, то все говорят по-русски. Когда летали на «Шаттлах», все учили английский. А тот язык, на котором мы разговариваем между собой, называется «ранглиш» – это совершенно невероятная смесь русского и английского. Ведь если, скажем, перевести аббревиатуру СЖО (система жизнеобеспечения) российского сегмента, получится полнейшая абракадабра. Но если американцы мне говорят «у нас TCS грохнулась», то я прекрасно понимаю, что это thermal control system – система терморегуляции. Такой профессиональный полужаргон-полуязык.
– А на бытовые темы общаетесь?
– Да, очень много.
– Там без аббревиатур обходится?
– Естественно. Хочу сказать, что больше всего нашей работе мешает политика. Я не припомню разногласий между самими космонавтами на этой почве. Пожалуй, была только одна одиозная фигура – американский астронавт, чью фамилию называть не будем. Его и в своём-то отряде терпеть не могли, а тут он нам достался. Но больше не припомню ни одного человека из американского отряда, а тем более европейца (они нам ближе по духу и культуре, потому что американцы совершенно другие), с которым были бы хоть какие-то трения. Они все очень и очень порядочные люди. Как правило, у нас тёплые дружеские отношения. По крайней мере, я их поддерживаю со всеми, с кем работал вместе. Общаемся семьями, бываем друг у друга. Вот две недели назад гостил у Томаса Райтера, который летал со мной, а теперь руководит департаментом Европейского космического агентства по пилотируемым полётам и космическим операциям. Прилетал Майкл Лопес-Алегриа, американский астронавт испанского происхождения. Мы как были друзьями, так и остались, несмотря на разные вероисповедание, образование и культуру. Наверное, что-то наверху с мозгами происходит.
– Есть ли на МКС традиции, присущие только ей?
– Пожалуй, есть, но мы их притащили с Земли. Командиром первой экспедиции на МКС был Уильям Шеперд – «морской котик», человек, прошедший огонь, воду и медные трубы. Настоящий офицер ВМС. И он предложил: давайте заведём что-то вроде бортжурнала, как на нормальном военном корабле, но не современном, где всё на компьютере, а таком, какие были, скажем, в первую мировую войну. Когда снаряды летят, осколки сыплются, и стоит офицер, который специальной ручкой каллиграфическим почерком пишет о ходе боя, какие повреждения, сколько пробоин, сколько человек погибло, сколько ранено. Мы его завели – он в твёрдой кондовой обложке с заклёпочками. И каждая экспедиция рисует в нём графики, пишет кратенькие отчёты и пожелания следующему экипажу. В составе третьей экспедиции полетели наш военно-морской лётчик [Владимир Дежуров] и американский пилот ВМС [Фрэнк Ли Калбертсон-младший], так они туда припёрли настоящую рынду. И передача смены теперь заключается в том, что в неё звонят и командир одной экспедиции передаёт бортжурнал руководителю другой.
– Космический мусор мешает работе станции и космонавтов?
– Космонавтам не очень мешает. Сегодня на всех орбитах, начиная с наиболее неустойчивых высот в 140–160 км, откуда всё падает, до 42-43 тысяч км над Землёй вращаются примерно 16 тысяч объектов. Это не только спутники, но и третьи-четвёртые ступени [ракет-носителей], всяческие обтекатели, сброшенная со спутников аппаратура и тому подобное. Есть международные договорённости о том, что на орбиты, где эксплуатируется МКС, стараются ничего не отправлять и не сбрасывать. Более того, существует российско-американская служба, которая занимается контролем космического пространства. Американцы видят объекты примерно как теннисный мячик, наши – величиной с десятикопеечную монету. У нас есть зона безопасности вокруг станции: примерно плюс-минус 50 км по высоте, 75 км по ширине и где-то 120 км по длине. Всё, что оказывается в этом эллипсоиде, мы считаем опасностью для станции. У нас уже было десятка полтора попаданий в МКС. Дело в том, что скорость, с которой мы летим, составляет 8 км в секунду, и если даже объект просто висит на нашей орбите, он попадает в нас с этой скоростью. Любая частичка массой 1 грамм прошьёт МКС просто насквозь. Поэтому на станции существует целая система микрометеоритной защиты, которую мы собирали почти три года. Если в станцию попадёт обычный метеорит, молекул не останется, от микрометеорита ещё можно спастись. Примерно три-пять раз в год наступает режим повышенной опасности, когда средства противоракетной обороны и контроля за космическим пространством обнаруживают объект, который пересекает область безопасности МКС. В российском или американском центре управления полётами нажимают красную кнопку, запускается автоматическая программа, и мы эту махину в 540 тонн начинаем уводить с орбиты, чтобы уйти от возможного столкновения. Уводим нашими грузовиками, всем, что может двигать станцию. Разворачиваем солнечные батареи, чтобы всё, что может прилететь, пролетело мимо. Хотя дырки в них уже есть.
– Планируется ли как-то избавлять орбиту от космического мусора?
– Планируется. Пока мы стараемся её не засорять. Китайцы, четыре года назад сбив свой [второй по счёту] спутник противоракетой, не просто доказали такую возможность, но и продемонстрировали, что такая операция может повредить всем. Аппарат разлетелся на миллион частей, и практически вся орбита, на которой он был, стала мёртвой, туда ничего нельзя послать. Мы, например, все разгонные блоки, с помощью которых выводим большие геостационарные спутники, убираем. Есть специальный манёвр увода, они уходят на высоту примерно 200–210 км, существуют там год-два, а потом регулируемо падают в южную область Тихого океана, где вообще никого нет и суда не ходят. Иначе это будет угроза всему живому: представьте себе блок массой 12 тонн, который летит, тормозится над Парижем и падает где-нибудь в Германии. Так что за безопасностью следят специальные службы, которые делают намного больше, чем даже воздушные диспетчеры, знающие всё на высотах до 10 км.
– На ваш взгляд, насколько целесообразно было отказаться от станции «Мир»?
– Затопление «Мира» было чисто политическим решением, продиктованным, скажем так, американскими коллегами. В данном случае я имею в виду политиков. Мы предлагали запустить первый функционально-грузовой блок, с которого началось строительство Международной космической станции, на ту же самую плоскость, где летал «Мир». Тогда была бы возможность забрать часть уникального оборудования. Мы эту операцию уже проводили, когда летал «Салют-7», а «Мир» только начинал летать: Владимир Соловьёв и Леонид Кизим осуществили два перелёта на кораблях «Союз» с одной станции на другую, забрав почти полторы тонны аппаратуры, аналогов которой на Земле не было. МКС, конечно, больше и мощнее – только по энергетике запас составляет 126 киловатт, но с «Мира» можно было забрать часть систем, которые были достаточно новыми и успели себя хорошо показать. К примеру, у нас был замкнутый водооборот. Любая жидкость, в том числе урина, перерабатывалась в дистиллированную техническую воду, которую запускали в системы, вырабатывающие кислород и водород. Водород дожигали и получали воду. Ни грамма не выбрасывали – без этого невозможно лететь ни на Луну, ни дальше. Но американцы, которые были генеральными интеграторами, главными на МКС, категорически отказались. Сказали: «Пожалуйста, запустите свой функционально-грузовой блок в такую-то плоскость в определённое время, потому что это начало международного проекта, за трансляцию которого заплатили все наши телекомпании».
– За что вы отвечали в проекте «Буран»?
– Почему-то всегда в последнее время говорят, что мы погнались за американцами, сделав многоразовую систему «Буран». Я хочу сказать, что мы обогнали американцев, потому что крылатые машины космического базирования начали разрабатывать раньше, чем в Америке. Была система «Спираль», были «Дуга» и аппарат 11К49, который мы условно называли «девяткой», не говоря уже о программе БОР. У нас летали очень многие корабли совершенно разной схемы. История нашей многоразовой космической техники ничуть не меньше, чем американской. Почему закончилась? Не знаю. «Шаттл» был очень хорошей машиной, «Буран» – великолепной. Конечно, он не вовремя родился в том плане, что пришли «славные» девяностые годы, когда президент Ельцин сказал, что нам нужна колбаса, а не ракеты. Когда я занимался «Бураном», то был инструктором для всех наших экипажей, в том числе так называемой «лучшей группы», инструктором по системе управления. Во время подготовки этих ребят, инженеров и лётчиков, приходилось много летать на разных самолётах. У нас была уникальная машина – Ту-154, оборудованный системой управления «Бурана», который точно так же умел садиться на автомате. То, что сделал «Буран», американцы повторили только через 17 лет, дважды посадив «Шаттл» полностью в автоматическом режиме. И сказали, что это очень дорого и страшно, так что будут продолжать летать вручную.
– Если учесть, что программу «Спейс Шаттл» тоже свернули, то за какими аппаратами, на ваш взгляд, будущее – одноразовыми или многоразовыми?
– Я считаю, что в мире всё развивается примерно по одним и тем же законам, будь то общество или техника. Представьте себе самолёты, которые были бы одноразовыми. Допустим, братья Райт собрали свою машину, подняли три раза и разобрали – наверное, её можно считать почти одноразовой. Но невозможно сделать такой корабль, который один раз переплыл бы океан, и на этом всё закончилось. Поэтому мы однозначно доживём до тех времён, когда у нас будут многоразовые космические аппараты. Понятно, как их делать, технологии отработаны. Но человечество имеет такое свойство – работать по синусоиде. Сейчас пришло поколение инженеров, отличных от мечтателей и фантастов шестидесятых годов прошлого века. Сегодня меркантильные технари говорят: «Давайте сначала посчитаем эффективность». Посчитали: да, «Шаттл» дороговат. На нём, как на «Буране» и других многоразовых аппаратах, есть несколько критических систем, которые не позволяют удешевить эксплуатацию. Но я думаю, что, как только мы перешагнём следующий технологический барьер и получим новые, прежде всего неметаллические, материалы, однозначно будут многоразовые системы. По-другому просто быть не может.