Братство пера
Иркутские литераторы всегда питали к «Восточке» особые чувства
Андрей Ступко – заместитель, а затем и редактор «Восточки» в 1949–1963 годах – был дружен со многими иркутскими писателями. В конце жизни он написал и оставил своим наследникам воспоминания о литераторах, которые либо работали в «Восточке», либо часто в неё заглядывали. С позволения семьи Андрея Григорьевича Ступко мы сегодня публикуем эти заметки, названные автором «беглыми штрихами».
Я не берусь подробно рассказывать о каждом из литераторов, которые имели непосредственную связь с «Восточно-Сибирской правдой». Их было много на моей памяти. Попробую вспомнить всех: Анатолий Ольхон, Иван Молчанов-Сибирский, Георгий Марков, Гавриил Кунгуров, Павел Маляревский, Константин Седых, Иннокентий Луговской, Игнатий Дворецкий, Валентина Марина, Елена Жилкина, Марк Сергеев, Юрий Левитанский, Фёдор Таурин, Владимир Шорор, Алексей Самсония, Вячеслав Шугаев, Юрий Скоп, Юрий Полухин, Юрий Самсонов, Владимир Козловский, Леонид Красовский.
Все они были либо «вхожи» в нашу редакцию, либо состояли её штатными сотрудниками. По своим возможностям (весьма скудным) мы старались подкармливать отощавших литераторов. Вероятно, некоторые преуспевшие из них и сейчас вспоминают на собственных дачах Подмосковья те жалкие рубли, полученные от «Востсибправды», которые были для них буквально спасением.
«Протолкнув» свои стихи или очерк в газету, писатели не ждали того дня, когда выдавался гонорар. Не позволял личный бюджет. Они шли к ответственному секретарю редакции Михаилу Израилевичу Давидсону.
– Миша, знаешь, зачем я пришёл?
– Знаю.
– Так напиши, будь добр.
И Миша, то есть М.И. Давидсон, писал в бухгалтерию справку, чтобы выдали гонорар такому-то в связи с его срочным отъездом.
Юрий Левитанский однажды, не застав Давидсона на рабочем месте, оставил на его столе такую записку:
О секретарь, о секретарь!
О осчастливь, огонорарь…
К чести Давидсона: он осчастливливал и огонораривал без возражений.
«Паря, оставь как есть»
Никогда не унижался до просьб о досрочной выплате гонорара Анатолий Ольхон, хотя мы знали, что у него нет даже мелочи на табак (курильщик он был отчаянный). Проще обстояло дело с Иннокентием Луговским. Запросто, как «забайкальский гуран», он появлялся в редакции, распространяя вокруг себя запах чеснока и водки. Под «мухой» он бывал частенько, и в таких случаях ноги сами несли его в «Восточку». Следует, однако, быть справедливым: он никогда не «перебирал», был, как говорится, в своей норме. Любимой темой для разговора у него была история Забайкалья. Его голова была буквально начинена разного рода интересными сведениями, фактами из революционного прошлого Забайкальского края, он мог назвать множество имён участников партизанского движения, знал подробности боёв отдельных партизанских отрядов. Таких сведений не почерпнёшь ни в исторической, ни в художественной литературе.
А вот таланта рассказчика Луговской был лишён начисто. Слушать его было тяжело. Он путался в словах, заикался, перескакивал с одного на другое. Одним словом, не Цицерон. И тем не менее слушали его с интересом. Есть люди, которые возбуждают неизменную симпатию, влечение к себе. Таким был и Луговской. Его любили и уважали не только потому, что он был хорошим поэтом, но и за то, что мужик он был простой, товарищеский. Мы его звали Кеха, он не обижался.
Получив обычную десятку за строчку, Кеха говорил:
– Пойду, успокою Ольгу.
Ольга, его жена, наборщица типографии, в довоенные годы работала, как и я, в усольской газете, и потому мы близко знали друг друга. Не могу представить себе, как бы сводил концы с концами Кеха, если бы Ольга не имела постоянного заработка линотипистки.
Иннокентий Степанович Луговской – интересная, по-своему колоритная фигура. Он как бы скроен из противоположностей. Мужицкое, с грубыми чертами лицо, простецкая речь, изобилующая местными просторечными словечками («слышь», «паря», «гуран» и проч.), и в то же время тонко чувствующая натура. Кто не знал его близко, никак не угадал бы в нём тонкого лирика.
Вспоминаю, как однажды принёс он мне очередное стихотворение «Куликовы острова». Тогда строилась Иркутская ГЭС. Затоплялись верховья Ангары, уходили под воду острова, в том числе и Куликовы острова неподалёку от Иркутска. И вот «кулик-невелик», вернувшись весной в родные места, не находит знакомых островов. Он встревожен, он в панической растерянности, над широкой водной гладью раздаётся его жалобный крик: «Где вы? Где вы?» Целая трагедия. И всё это Кеха сумел показать в коротеньком стихотворении.
Признаться, я не сразу оценил его. Мне даже показалось, что «воздыхание об уходящем» неуместно, о чём я и сказал Луговскому. Он сразу посерьёзнел и, посопев погасшей трубкой, тихо сказал:
– Паря, оставь как есть.
Стихотворение напечатали, оставив всё «как есть». Спустя лет десять я снова прочёл это стихотворение. Прелесть! Как мог я тогда сказать, что это «типичное не то»! А как писал Луговской о Байкале! Он обращался к нему, как к живому существу.
Говорят, что ты седой, – ты не верь,
Ты такой же молодой и теперь…
Лишь позднее, близко сжившись с Байкалом, я понял, что он, «седой», действительно молод, и что образ, нарисованный Луговским, не выдуман, не высосан из пальца за письменным столом, а отражение глубокого личного восприятия чуда природы.
Луговской любил рисовать неповторимые картины тайги. Как мне кажется, он даже несколько злоупотреблял такими словами, как «глухомань», «релки», «гураны» и т.п. Это подметил поэт Александр Гайдай. Однажды на дружеском ужине он прочёл пародию, из которой в моей памяти удержалась лишь одна строка: «…Здесь пихтач-чи, здесь кедрач-чи…»
Тайгу он любил самозабвенно. Мне случилось быть с ним на охоте. Тогда мы организовали «загон» на коз неподалёку от Быстрой (южнее Култука по Монгольскому тракту). Луговской обрядился в таёжные ичиги, ватные штаны, в какой-то невообразимый зипун. Но всё это сидело на нём ловко, по-таёжному. Вёл он разговор совсем не о предстоящих охотничьих трофеях.
– Ты заметил, паря, какая тут тайга? Всего сто вёрст, а какая разница. Вот где он, седой мужик Байкал!
Между прочим, Кеха на этой охоте оскандалился. Нам выпали соседние номера, стояли мы на линии огня рядом, метрах в семидесяти друг от друга. Пока ещё не начинался гон, я наблюдал, чем занят мой сосед. А он проявлял непонятное беспокойство. То, держась за живот, наклонялся и застывал в таком положении, то что-то доставал из сумки и торопливо жевал. Вдруг он подбежал к кедру, прислонил к нему ружьё и поспешно стал сдёргивать ватные штаны. Я невольно рассмеялся – вспомнил, что вечером Кеха с огромным аппетитом съел по крайней мере фунт жареного сала с яйцами.
И надо же так случиться: именно в этот момент на него выбежали сразу три козы: рогнач, самка и «инзаган» (молодой козёл). Я видел, как рванулся Кеха к ружью, но штаны спеленали ноги, и он беспомощно застыл в нелепой позе, наблюдая, как козы разом бросились в сторону и исчезли в распадке.
– Про… коз, – искренне сокрушался он потом. Но тут же примирённо добавил: – А может, так-то и лучше.
Луговской всегда считал себя забайкальцем, хотя большую часть своей жизни прожил в Предбайкалье. Его отец был партизаном, и сам Иннокентий ещё совсем парнишкой участвовал в партизанском движении. Я знаю, что он всё время собирал (и уже собрал) материалы по истории революционного Забайкалья. Надо думать, что его «заготовки» (а они, не сомневаюсь, весьма ценны) сохранились в домашнем архиве.
Впрочем, я напрасно говорю о Луговском в прошедшем времени. Он жив, недавно отметили его восьмидесятилетие. Продолжает работать. Делает переводы с бурятского и эвенкийского (его переводы великолепны), что-то пишет (прозой) о Забайкалье.
Иногда я встречаю Луговского на улице Горького в Иркутске. Встречаемся сердечно. Я знаю, куда он держит путь: в «Гастроном». От него по-прежнему попахивает чесноком и водкой…
Шуба для генеральши
Таким же частым гостем «Восточно-Сибирской правды», как и Луговской, был Алексей Самсония, драматург.
Впервые я услышал о нём по иркутскому радио: «Багратион», пьеса о героическом прошлом России, читает автор…» Заунывный, лишённый каких-либо модуляций голос читал пьесу. Едва ли можно было придумать что-либо более скучное, чем эта передача.
Впоследствии мы, работники редакции, близко сошлись с Самсонией (инициатива исходила с его стороны). Он давал в газету рецензии на спектакли драматического театра, критико-библиографические статьи. Иногда кропал очерки. Они и были источником его заработка.
Личная жизнь Самсонии весьма любопытна. Откуда он взялся и каким было его прошлое, мы не интересовались. Но вот что привлекало внимание к нему не только его друзей, но и обывателей: оказывается, он был смертельно влюблён в женщину, которая вышла замуж за генерала. За ней он и последовал в Иркутск, когда генерала назначили в только что образованный Восточно-Сибирский военный округ. Кончилась эта драма тем, что генерал явился к секретарю обкома партии с пистолетом и заявил, что застрелит проходимца Самсонию.
Убить Самсонию не дали. Генерала перевели в Читу. А генеральшу Алексей всё же увёл.
Трудно описать ту нищету, на которую обрёк Алексей свою супругу. Сам он ходил в штанах, густо заштопанных на ягодицах. А супругу он не показывал «на люди» – не в чем было. Свою генеральшу, однако, он любил до самозабвения, заботился о ней, как мог. Я сам видел, как он, получив десятку гонорара, со счастливой физиономией нёс пару саек и бутылку кефира – для «неё». Когда же он получил гонорар за изданную наконец пьесу «На Байкале», то купил для своей супруги норковую шубу. На бельё денег не осталось. С тех пор они стали появляться вечерами на улицах Иркутска: она в великолепной дохе, он, как всегда, в потрёпанном осеннем пальто, в штанах с бахромой.
Самсония был из писателей-не-удачников. На литературном поприще ему не везло, а о другом он и не помышлял. Он мог бы с успехом работать где-нибудь в газете – пером владел хорошо, разбирался в театральном искусстве. Мог бы стать заведующим литературной частью в каком-либо провинциальном театре. Мог бы. Но Самсония уверовал в своё призвание драматурга. Да, ему страшно не везёт. Да, его замыслы рушатся один за другим. Что из того! К Олимпу гладких дорог не бывает. И он упорно карабкался по каменистой тропе, надеясь, что в конце концов она приведёт к вершинам успеха. Неколебимо верил, что и пред ним блеснёт золотой луч славы. Увы, пока что блестели лишь голые коленки сквозь прохудившиеся брюки, а в пустой квартире тихо грустила голодная жена-генеральша.
Большие надежды Самсония возлагал на своего «Багратиона». Убеждён был в успехе. А почему бы и нет? Багратион – это в духе времени, тема патриотизма в послевоенные годы была, пожалуй, главной в литературе и искусстве, возвеличивание славных предков стало своего рода модой. Так кому же, как не ему, грузинскому драматургу, надлежало создать достойное произведение о славном сыне грузинского народа?
Пьеса родилась. Даже была издана. А вот на театральные подмостки «Багратион» Самсонии так и не пробился, театры упорно не брали его в свой репертуар.
В Иркутске Самсония засел за новую пьесу – «На Байкале». Разумеется, тема опять в духе времени: борьба нового со старым, конфликт между носителями передовых идей и рутинёрами в науке. Попутно решались проблемы любви, ведь без любовного треугольника – какая же это драматургия. Писал усидчиво, напористо. Даже совершил поездку или две на Байкал к учёным лимнологической станции и университетской биологической базы в Котах. Правда, посещения эти были кратковременными, и кроме байкальского пейзажа он едва ли что успел разглядеть. Неважно! Ведь он и без того знал, как должен развиваться конфликт…
Так родилась ещё одна пьеса Самсонии. Она тоже была издана (правда, под некоторым нажимом). А театры снова не захотели брать. Нет, не засверкал перед Самсонией вожделенный лучик славы!
После новой неудачи Самсония как-то сник, хотя и старался не обнаружить своих переживаний. Может быть, он и не был бесталанным. Но ведь даже настоящий талант не прорастает на пустом месте. По-моему, Самсония преждевременно «опрофессионалился» как литератор. Ему только казалось, что и он «знает жизнь», а знал он её лишь по книжкам, о людях же мог судить по тому узкому кругу друзей, с которыми общался. Впрочем, это моё сугубо личное мнение.
Исчез из Иркутска он незаметно. Говорят, окопался где-то в Москве. Потом уж я узнал, что кормится он около правления Союза писателей, где погоду делает Георгий Марков. Зачислили его, говорят, каким-то консультантом. И то, не погибать же человеку, тем более что у него жена генеральша.
«Здравствуйте! Не прогоните?»
Наиболее крупными фигурами среди иркутских литераторов в пятидесятых годах были, несомненно, И. И. Молчанов-Сибирский, Г.М. Марков и Г.Ф. Кунгуров. В нашей журналистской среде их прозвали «святой троицей». Почему – об этом скажу ниже.
И.И. Молчанов-Сибирский по праву считался ветераном Иркутской писательской организации. Рабочий парень из Глазковского предместья, деповский слесарь, один из первых комсомольцев Иркутска, он напечатал своё первое стихотворение в сборнике «Май» (1923 г.) – «дебютном» сборнике ИЛХО (Иркутское литературно-художественное объединение). Как поэт формировался вместе с Джеком Алтаузеном, Михаилом Скуратовым, Иосифом Уткиным, Валерием Друзиным и другими, начинавшими свой литературный путь в Иркутске. Молчанов был организатором прогремевшего впоследствии на весь Союз пионерского литобъединения «База курносых». Этой инициативой иркутян очень заинтересовался А.М. Горький, он даже пригласил к себе в гости всех членов «Базы». Тогда, на встрече у А.М. Горького, и получил Молчанов в подарок от родоначальника советской литературы книгу с авторской надписью «Дорогому Дяде Ване. Хорошее дело делаете, дядя». В то время как я стал работать в Иркутске, он был ответственным секретарём Иркутской писательской организации (до него был Г. Марков).
Замечательный был человек Иван Иванович. Есть такой термин: обаятельный. Так вот, применительно к Ивану Ивановичу иного слова и не подберёшь.
Иван Иванович обладал завидной способностью привлекать к себе людей. Он не стремился к этому нарочито – получалось само собой. И тут, конечно, решающую роль играли его личные качества. А качества эти – удивительная скромность, какая-то совершенно особая, мягкая деликатность и ещё полная бескорыстность. Молчанов относился к той категории людей, которых называли «непрактичными». Непрактичными в житейском смысле. Жил он в Глазково за Ангарой, в небольшом бревенчатом доме старой крестьянской постройки. Семья большая. Существовал на скромную зарплату секретаря организации, дополнительных доходов – никаких. Носил всегда тёмный шевиотовый костюм, уже блестевший на коленках и лацканах, но всегда хорошо отутюженный. Белая рубашка (как уверяли друзья – единственная) была всегда поглажена с вечера. В общем, Иван Иванович выглядел, конечно, не шикарно, но прилично.
Непрактичным его считали вот почему. Другой на его месте переиздал бы свои прежние стихи, напечатал бы новые сборники, скомпонованные из того, что было напечатано ранее, но уже под новой «идеей», пустил бы в ход стихи из письменного стола, где лежали они годы, не удовлетворяя автора. Да мало ли что можно было предпринять, будучи ответственным секретарём писателей, для того, чтобы поправить свои материальные дела. Но нет. Молчанов довольствовался малым, жил по-прежнему скромно, даже бедно, никому и никогда не жалуясь на трудности.
Как и все иркутские писатели, Иван Иванович часто заходил в редакцию «Восточно-Сибирской правды». Не как гость, а как свой человек. Иногда по делам, а чаще просто так, поболтать. Если по делу – шёл к редактору (И.И. Кизяеву), там долго не задерживался. «Поболтать» направлялся в отделы, а чаще всего в кабинет замов. Я и второй замредактора Г.А. Ковригин занимали самую большую комнату в редакции, и, вероятно, потому мы редко бывали только вдвоём.
Иван Иванович входил, плюхался в продавленное кресло, сдёргивал на сторону видавший виды галстук и только тогда произносил:
– Здравствуйте. Не прогоните?
Мы были, конечно, рады посетителю. Завязывался разговор. Нет, не о литературе, не о стихах Елены Жилкиной, которые снова раскритиковали студенты.
– Вы думаете, почём редиска? – спрашивал Иван Иванович, отдуваясь. Он отнюдь не был тучным, но шалило сердце, и, поднявшись к нам на второй этаж, едва справлялся с одышкой. – Только частник выращивает раннюю зелень, а это ведь непорядок.
Завязывался разговор о коопсельхозах на предприятиях, о личных огородах рабочих.
– Будоражить надо людей через газету, да покрепче, – воодушевлялся гость.
Говорили о том о сём. Но если речь заходила о природе, тут Иван Иванович преображался. Перед нами возникал поэт. Он как-то весь светлел, лицо его приобретало ещё более по-детски наивное выражение.
Встречаются лица, как бы нарочно созданные для того, чтобы с них рисовали шаржи: пара штрихов – и уже похоже. Таким было и лицо Ивана Ивановича. Само по себе не массивное, оно венчалось крупным нависающим лбом, осенённым жидкой гривкой белесоватых волос. Нос короткий, с чувственными тонкими ноздрями. Бледноватые губы резко очерчены. И светлые, ясные глаза. Словом, садись и рисуй. Многие (вовсе не художники) так и делали: садились и рисовали. Получалось похоже.
Мне довелось жить на даче облисполкома в одном коттедже с Молчановым, наблюдать его в семейном кругу. Надобно сказать, что семьянином он был образцовым. Особенно любил ребят.
Перед сумерками у молчановской дачи начинался мальчишеский гвалт – собирались школьники из отдыхающих семей. Ребятишки 12–14 лет откуда-то волокли охапки хвороста, щепки, палки. К ним выходил Иван Иванович, приветствуемый кликами не то индейцев, не то папуасов. Совершался ритуал «возжения» огня, и вечер начинался. У костра пели песни. Даже стихи читали. Играли в разные игры, их непременным участником был и Иван Иванович. Он, что называется, «дурачился» и испытывал при этом истинное удовольствие. А когда от костра оставались лишь мерцающие угольки, ребятишки просили Ивана Ивановича что-нибудь рассказать. Он рассказывал, и конечно, всегда интересно. Эти «молчановские костры» любили и взрослые.
Для костра нужно было топливо. И где его взять на даче? Нижний ярус засохших веток у сосен давно обломали, был сушняк повыше, но как до него добраться? Иван Иванович изобрёл специальный снаряд, которым очень гордился. Назывался снаряд «томагавк-лассо». «Томагавк», то есть обыкновенный туристский топорик, на шнуре забрасывался на сухую сосновую ветвь, которая легко обламывалась. Достигалась двойная польза, объяснял сам изобретатель снаряда: уничтожался вредный сушняк, и получался хороший костёр.
На дачу Иван Иванович приезжал только на автобусе. Почти все остальные дачники – на автомобилях, разумеется служебных. Любой из соседей счёл бы за честь заехать попутно за Иваном Ивановичем, но тот никогда не пользовался такой возможностью.
Накоротке со всеми
Полной противоположностью И.И. Молчанову был Г.Ф. Кунгуров. Противоположностью во всех отношениях.
Небольшого роста, круглый, подвижный, всегда с каким-то загадочным и озабоченным выражением на физиономии. В то время лицом он был очень похож на Грибоедова, но впоследствии утратил это сходство: слишком огрузнел Гавриил Филиппович, да и хохолок на голове полинял.
Как человек очень общительный, был он накоротке со всеми как выше -, так и нижестоящими, словом – демократ. Его знали все. И тем не менее того искреннего уважения, каким пользовался И.И. Молчанов, он так и не обрёл.
Писал и печатал он много и о разном. Повести для детей, сказки народов Севера, очерки о Монголии и романы, романы… Стал кандидатом педагогических наук, доцентом Иркутского пединститута, а потом и профессором. Считался видной фигурой как общественный деятель.
Как депутату Иркутского городского совета, мне довелось выполнять некоторые обязанности в постоянной комиссии по вопросам культуры вместе с Кунгуровым и народной артисткой РСФСР Г.А. Крамовой. Втроём нам удалось удачно разрешить некоторые вопросы из практики работы библиотек. Это не ахти как много, но Г.Ф. Кунгуров счёл необходимым «поделиться депутатским опытом» в газете «Известия». В статье проведённая нами работа выглядела весьма значительной. Между прочим, после появления в «Известиях» этой статьи я получил письмо из Томска от Ивана Маковенко, бывшего ученика Боготольской керамической школы. Он спрашивал, не тот ли я А.Г. Ступко, которого он знал ещё десятилетним мальчишкой, а если это так, то жив ли Григорий Давыдович. Иван Маковенко в то время был заместителем председателя Томского облисполкома, а перед тем – секретарём Томского обкома партии по идеологии. Так Кунгуров, сам того не ведая, помог моему отцу и мне установить связь с земляком.
Была у Г.Ф. Кунгурова неизбывная страсть: новости. Не знаю, какими путями, но узнавал он их первым. А узнав, с неизменным портфелем в руках, спешно обходил нужные «точки».
– Слыхали? – спрашивал он, озабоченно собирая кожу на лбу в многочисленные складки. – Ведь рязанской истории конец, Ларионов застрелился. – И, выслушав неизбежные «Да что вы?!», «Быть не может!», загадочно вопрошал: – А кто виноват?
Или в другой раз:
– А вы слыхали? В нашем-то горсовете… – И опять сенсационная новость с душком обыкновенной сплетни.
У нас в редакции даже байка такая была в ходу, позаимствованная у Ильфа и Петрова:
Служил Гаврила почтальоном,
Гаврила почту разносил…
И ещё была одна особенность у Гаврилы Филипповича: он всегда был готов выступать на любом собрании или совещании (разумеется, должного масштаба). Я сам наблюдал, как на собрании областного партийного актива работник аппарата обкома обращался к нему:
– Надо бы и вам выступить, Гавриил Филиппович.
– А о чём? – сразу обретал деловой вид Гавриил Филиппович.
– Да уж, конечно, о делах писательских.
– Что ж, ладно, запишите.
И вскоре он уже поднимался на трибуну, на ходу вынимая из нагрудного кармана шпаргалку, заготовленную заранее на все случаи, и произносил речь. Ничего не скажешь, речь как речь. В ней всё правильно. Единственный её недостаток – неохота слушать.
Но уж если выступал Г.М. Марков, его слушали внимательно. Он всегда говорил умно и дельно. Вообще говоря, Марков – большой умница. Он умел как-то по-особенному подойти к явлениям современной общественной жизни и в литературе, объяснить их с, так сказать, философской точки зрения. Говорил ёмко, значительно, оперируя широкими категориями.
В редакцию «Восточно-Сибирской правды» его влекло желание поговорить, «отвести душу». Обычно разговор возникал в секретариате, в комнате М.И. Давидсона. Как-то так уж получалось, что в центре разговора становился Марков, остальные слушали.
Роли менялись, когда он заходил в наш кабинет и вступал в беседу с Г.А. Ковригиным. Большой эрудит в области марксизма-ленинизма (он ведал вопросами пропаганды марксизма-ленинизма), Г.А. Ковригин увлечённо говорил о новых социальных процессах в нашем обществе, толковал о характерах литературных героев, видя в них выявление действия объективных законов общественного развития. Забавно было слушать эти беседы. А они длились иногда часами, к обоюдному удовольствию собеседников. Я чувствовал, что Г. Марков в чём-то выверяет на Ковригине свою точку зрения на то, о чём собирается писать. Мои предположения впоследствии подтвердились. Некоторые мысли, высказанные Ковригиным в этих беседах, я обнаружил, например, в романе Маркова «Золотой кисет». Впрочем, ничего предосудительного в том не вижу.
С сотрудниками редакции Марков общался запросто.
– Как дела, мужиканы? – спрашивал он, заходя, например, в сельхоз-отдел. «Мужиканы» было его любимое словечко. Оно вроде бы и отражало «сибирику», и как-то сразу вносило непосредственность в разговор.
– Сеем, Георгий Мокеич! – бодро отвечали журналисты-аграрии. – Навоз вывозим, благо его в наших статьях накопилось предостаточно.
– Ну, ну, сейте разумное, доброе, вечное. А без навоза не только хлеб не растёт, но и журналист и писатель.
«Святая троица»
Как-то Марков был в Москве по писательским делам. Там его перехватил корреспондент «Литературной газеты». В то время «Литгазета», выходившая на четырёх страницах три раза в неделю, на первой полосе каждого номера помещала публицистическую статью кого-либо из ведущих писателей страны. И вот вдруг появилась статья Маркова «Письмо в Малеевку». Уже сам факт появления такой статьи свидетельствовал о внимании к Сибири и признании сибирского писателя Г. Маркова. Для него это был старт к выходу на всесоюзную арену. Дальше последовало нечто головокружительное: член правления Союза советских писателей, секретарь правления Союза, а затем и первый секретарь, член ЦК КПСС, лауреат Ленинской и Государственной премий, Герой Социалистического Труда и проч., и проч. Все титулы, какие возможны для писателя, Марков собрал. Более того, и жена его, Агния Кузнецова, детская писательница, вдруг всплыла на поверхность, её чествовали в день семидесятилетия, присудили премию Ленинского комсомола.
Мне довелось встретиться с Г. Марковым в 1961 году на Всесоюзном совещании идеологических работников. Утром, в день открытия совещания, развернув «Правду», я прежде всего обратил внимание на большую статью о высоком призвании советской литературы. Автор её – Г. Марков. Его я увидел в зале заседаний Большого Кремлёвского дворца. Как всегда, подтянут, с серьёзным выражением лица, одет по последней моде, со вкусом. Поговорить удалось совсем немного. Марков не выказывал своего превосходства, вёл себя «демократично», тем не менее я чувствовал, что эта простота искусственна, всего лишь камуфляж. Нет, это всё-таки не Иван Иванович Молчанов!
Но я забежал вперёд, отвлёкся от своего рассказа. Как я упоминал выше, Молчанова, Маркова и Кунгурова прозвали «святой троицей». Ещё их именовали «Три богатыря». Дело в том, что все нужные дела они всегда пробивали вместе. Разные и по внешности, и по характерам, они удивительно удачно дополняли друг друга, и это способствовало успеху. Занимательно было видеть их втроём, когда они направляли свои стопы, например, в обком партии «пробивать» очередной вопрос. Высокий, крупнотелый И.И. Молчанов, одесную – Г.М. Марков, подтянутый, непроницаемый; низкорослый, круглый и подвижный Г.Ф. Кунгуров, озабоченное выражение лица. Таким и представал писательский триумвират перед нужным начальством.
Мне довелось быть свидетелем, как «троица» хлопотала о переводе в Иркутск второго секретаря Якутского горкома партии Ф. Таурина. Он написал роман, чувствовал литературное призвание, но нуждался в постоянном общении с писателями, в помощи и поддержке профессиональных литераторов. На приёме у секретаря Г. Марков толково и обстоятельно доказывал, что рождение литератора – это «явление», что тут нужно проявить максимум внимания и поддержки. И.И. Молчанов, краснея и заикаясь, говорил, что важно также численно укрепить Иркутскую писательскую организацию, ведь Иркутск культурный центр Сибири и потому ему надлежит быть собирателем литературных сил Сибири.
– А знаете… – вступил в разговор Кунгуров, многозначительно собрав кожу на лбу. – Вот в Чите, там обком умно поступил. – И сообщил, как читинцы перетянули к себе начинающих писателей из Магадана.
Таурин с санкции ЦК был переведён в Иркутск. Ему нашли и «место»: редактором многотиражки строящейся Иркутской ГЭС. Редактором он числился номинально, газету делала секретарь Тамара Шешукова, а Таурин получал зарплату и писал роман, который вскоре и вышел из печати («Ангара»).
Так же «тройной тягой» перетянули в Иркутск состоявшего в кадрах Советской Армии поэта Александра Гайдая.
Однажды (я работал ещё в обкоме) меня вызвал к себе в кабинет секретарь обкома М.М. Смирнов. Там уже находились «троица» и ещё невзрачный, плохо одетый и плохо побритый худощавый человек. Мне он показался каким-то «зачуханным». Оказалось, что это бывший председатель одного из забайкальских колхозов Ф. Балябин. Он затеял большой роман из жизни забайкальцев и уже вчерне закончил первую книгу. Её он и привёз в Иркутск на суд здешних писателей. Рукопись прочёл Г. Марков и пришёл в восторг.
– Ещё год усердной работы, и получится великолепный роман, – заверил Марков секретаря обкома. – Но автору нужны дельные советы и повседневная помощь профессиональных писателей. Мы готовы оказать эту помощь.
Проблема состояла в том, чтобы как-то устроить будущего писателя с жильём и не дать ему помереть с голоду. За этим и вызвал меня секретарь.
– Могу делать всё, – заявил Балябин. – Могу кочегаром. Умею столярничать, знаю сапожное и шорное дело. Счетоводом могу. Многого мне не нужно, лишь бы оставалось время для работы над романом.
Не припомню точно, куда его определили, кажется, куда-то вахтёром, нашлось и немудрёное жильё. А через год действительно родился роман «Голубая Аргунь», благожелательно встреченный критикой. Ещё через некоторое время вышла вторая книга Балябина – «Забайкальцы». В сибирской литературе прочно утвердилось новое имя. А ведь не разгляди Г. Марков самобытный талант, не вмешайся в судьбу забайкальского колхозника «святая троица» – кто знает, состоялся бы ещё один хороший писатель или же так бы и не пробился на свет божий. Всего вероятнее второе.
А вот сам Марков в скором времени потерпел крупную неудачу.
В военные годы он служил на Востоке, был военным корреспондентом. Во время войны с Японией участвовал в знаменитом переходе наших войск через Хинган. Этот героический подвиг советских воинов ещё никем не был отражён в художественной литературе, так что все карты – в руки Маркову. И он решил по горячим следам первым в художественной форме поведать миру о подвиге советского солдата на Востоке. Так родилась повесть «Солдат пехоты» (первоначальное её название «Орлы над Хинганом», но потом Марков его переменил, следуя содержанию повести). Об этом новом произведении Маркова ещё до его появления в печати ходило много толков. Говорили, что это нечто замечательное. В обкоме партии даже возникла идея о представлении повести на соискание Сталинской премии.
Повесть я прочитал сразу же, как поступил сигнальный экземпляр книги. Прочитал и пришёл в недоумение: да неужели это написал Г. Марков, «тот самый Марков», автор «Строговых»? Простенький, я бы даже сказал, примитивный сюжет, «глубокое ныряние на мелком месте». Однако я решил, что плохо разбираюсь в литературе. Ведь к премии повесть всё-таки представили. Но тут-то она и провалилась с блеском. И сразу же ажиотаж вокруг неё поутих, все вдруг заговорили, что повесть слабая, что это всего-навсего лишь рядовая литературная поделка.
Окончательно добили злополучного «Солдата» на конференции писателей Восточной Сибири, которую провёл Союз советских писателей в Иркутске в 1949 году. Основной докладчик на этой конференции, руководитель делегации правления Союза писателей Б. Горбатов, безжалостно раскритиковал повесть. Выступая с обозрением сибирской литературы в областном драматическом театре, битком набитом публикой, он говорил:
– Сравните: вот одна книга, а вот другая. – В одной руке Горбатов держал увесистый том «Даурии» К. Седых, в другой – тощенькую книжку «Солдат пехоты» Маркова. – Одна из них – гора, другая – всего лишь пригорок. Так вот, «гору» я прочёл, не отрываясь, за одну ночь, а «пригорок» едва одолел за двое суток, и то лишь потому, что надо было прочесть.
Это был безжалостный приговор. Сразу же нашлись люди, которые уподобились крыловскому ослу («и я его лягнул»), они «смело» критиковали неудачное произведение.
Видимо, всё это нанесло глубокую моральную травму Маркову. Он, конечно, выступил на заключительном заседании конференции. Выступал спокойно, по-деловому, говорил о праве художника на неудачу. Но всё-таки не выдержал, сорвался. В конце выступления с очевидной злостью он заявил:
– Пусть хихикают и потирают руки мои недоброжелатели. Не им дано делать погоду. Ещё посмотрим, кто из нас окажется на коне.
Не ручаюсь за абсолютную точность цитаты, но о «коне» – всё доподлинно. Это заявление прозвучало неприятно и вызвало соответствующую реакцию в зале. Но кто тогда мог знать, что оно было пророческим!
Тост за литератора
Поскольку я уже коснулся конференции писателей Восточной Сибири, скажу о ней ещё немного. Это было большое событие в культурной жизни Иркутска. К чести обкома партии, конференция была подготовлена очень хорошо. За много месяцев до её открытия начались литературные чтения в рабочих коллективах, встречи писателей с читателями, в подготовку к конференции включились газеты и радио, огромный интерес к предстоящему событию проявила студенческая молодёжь. Ютившаяся ранее в случайных помещениях писательская организация получила щедрый подарок – особняк на улице Пятой армии.
Делегация Союза писателей, направленная на конференцию, была весьма именитой. Руководил ею Борис Горбатов. С ним приехали Лидия Сейфуллина, Василий Ажаев (только что удостоенный Сталинской премии за нашумевший и действительно хороший роман «Далеко от Москвы»), Марк Лисянский, Александр Яшин, Сергей Васильев и другие. Студенты встречали их на улицах Иркутска на «ура». Поклонницы талантов обивали пороги гостиницы, чтобы проникнуть в номер к своему предмету обожания. Рассказывали, что Василий Ажаев, который всё время пребывания в Иркутске был на большом «взводе», принимал у себя в номере поклонниц в одной пижаме.
Мне запомнился банкет, который задал в честь именитых гостей редактор «Восточно-Сибирской правды» Семён Моисеевич Бройдо. Тогда редакция размещалась в здании бывшей частной аптеки. Самый большой зал мог вместить (впритык) от силы пятьдесят душ. Вместилось не менее семидесяти. Тесно было не только от людей, но и от бутылок, закусок. Не поскупился Бройдо.
Как я заметил, гостей не смутил провинциализм приёма, скорее даже наоборот. Ни у кого не вызвало протеста то, что главным и почти единственным напитком была водка. Бутылки стояли на столе, как грибы в молодом сосняке в урожайный год. Только для дам (поэтесса Елена Жилкина заявила, что пьёт лишь сухие вина либо ликёр крепостью в 43 градуса) подано было виноградное вино. Лидии Сейфуллиной, удивительно симпатичной бабушке, поставили бутылку отличного сухого вина, которую лично раздобыл Бройдо по «большому блату». А когда начались первые тосты, Лидия Васильевна поманила пальцем Бройдо к себе.
– Голубчик, убери, пожалуйста, эту прелесть, – попросила она и уморительно собрала в симпатичнейшие складки старческое одутловатое лицо. – Вели, дорогой, подать старухе водочки. – Оглянулась на окружающих маслиноподобными «сейфуллинскими» глазами, вздохнула: – Ещё Алексей Максимович ругал меня за водочку. Да что с меня взять.
Не искушённый в правилах «хорошего тона», Бройдо немедленно водрузил перед ней бутылку водки с облупленной этикеткой.
– Вот и ладно, – умиротворённо сказала Сейфуллина. – Хоть и не нашлось графинчика, всё же водочка наша, русская.
Уже через час она снова поманила Бройдо и попросила отвезти её в гостиницу. Предусмотрительный Бройдо прихватил с собой пару подручных (чтобы вести под руки упившуюся старушку).
А Горбатов на этой застольной встрече буквально неистовствовал. Он сразу взял бразды в свои руки. Водку пил только стаканом (шахтёр!). Рассказывал о своих встречах с иностранцами (тогда это было ещё редкостью), об анекдотических случаях своей жизни – и всё это с удивительным мастерством. Рассказчик Горбатов был замечательный, аплодисменты не смолкали. А он, приняв очередной стакан, говорил уже о своей поездке в Японию. Там его машину остановила и окружила толпа безусых потомков недобитков-самураев. Они выкрикивали оскорбления, вздымали тощенькие кулачки. Разобравшись, в чём дело, Горбатов, разъярённый, как бык на корриде, могучий в плечах, страшный, выскочил из машины, потрясая увесистой тростью:
– Ах вы, сукины дети! – (Тут Горбатов сразу оговорился: вместо «сукины дети» он произнёс нечто другое, более внушительное.) Не ожидавшие столь бурной атаки потомки самураев прянули в соседние переулки, а машина Горбатова последовала дальше.
Рассказал он об истории появления в «Литературной газете» нашумевшего хлёсткого памфлета против президента США Г. Трумэна, начавшего холодную войну. «Мальчик в коротеньких штанишках» (то есть Трумэн) обиделся, последовало официальное представление госдепартамента США. Наш МИД сдержанно ответил, что у нас, как и в США, свобода слова и печати и потому всякое давление на органы прессы противоречило бы Конституции. Рассказывал Горбатов так увлекательно, что подвыпивший замредактора «Востсибправды» Е. Алакшин в грязных ботинках вскочил на стол и закричал:
– Предлагаю тост за литератора, который набил морду президенту!
По команде Горбатова поэты читали стихи. Читали москвичи, читали наши. Скромненько попросил слова и Кеха Луговской. Его творчество на конференции получило положительную оценку. Он был уже на «втором взводе» и, вероятно, потому решился тоже читать. И прочёл. Но как!
– Убийца собственных стихов! – взревел Горбатов, с возмущением вскочив с места. – Дайте сюда ваш сборник!
Он прочёл то же самое стихотворение. Но это было совсем другое! Это была действительно поэзия, действительно стихи, отличные, великолепные стихи! Я наблюдал за Луговским. Он поник головой, потом, чтобы скрыть набежавшую слезу, налил гранёный стакан водки и выпил его единым духом. Водку пить Кеха умел лучше, чем читать собственные стихи…
«По требованию публики» читал пародии Сергей Васильев. Увлёкшись, он перешёл к тем пародиям, которые не могли появиться в печати по элементарным цензурным соображениям. Помню, что особенно досталось Вере Инбер. Может быть, Васильев кое-что и домыслил по пьяной лавочке. Он сообщил, например, что будто бы в большой рабочей аудитории Инбер читала поэму, где народный бунтарь обращается к пленившему его воеводе:
– Отруби лихую голову,
Не боюсь я, не боюсь!
В связи с этим, уж не помню, кто вспомнил якобы радиопередачу, объявленную диктором таким образом:
– Хор мальчиков и Бунчиков исполнят народную песню «Ах, у яра, ах, у ели».
Хороший был банкет!
«Нет повести печальнее на свете»
Творческая конференция писателей Восточной Сибири оставила глубокий след в литературной жизни Иркутска. Да и не только Иркутска – Бурятии, Читы, Якутии. Необычайно возрос интерес общественности к литературной жизни. Произошла, так сказать, переоценка ценностей. Чрезвычайно высоко подскочили акции Константина Седых (ему присудили Сталинскую премию за «Даурию»). Для него началась вторая жизнь, ещё неизведанная: от полуизвестности – к широкой славе, от нищеты – к почти неограниченным возможностям. От центральных, межобластных и областных издательств посыпались просьбы об издании «Даурии». В короткий срок Костя Седых (теперь уже Константин Фёдорович), занимавший рубли на хлеб у братьев-писателей, стал миллионером, обладателем великолепной квартиры в центре Иркутска, купил «Победу», наняв для неё личного шофёра.
Изменившиеся обстоятельства наложили свой отпечаток и на поведение Седых. Нет, он не изображал из себя этакого супермена от литературы. Наоборот, стремился подчеркнуть, что он парень простой, ничуть не зазнавшийся. А эта показная простота, надо сказать, явно ему вредила: уж больно заметна была искусственность его поведения.
В отличие от своих собратьев он сравнительно редко заходил в редакцию «Восточки». Однажды, уже окружённый ореолом литературной славы, он забрёл к нам, в крохотную комнатку Давидсона. Естественно, мы сгрудились тут же – послушать Костю. А Костя, раскинувшись на стуле и изображая из себя этакого простецкого забайкальского «гурана», вёл речь совсем не о том, о чём нам хотелось бы поговорить.
– Говорят, нынешняя молодёжь распутна. А мы? Вот, помню, в тридцатых годах направились мы с Кехой по бабам (Кеха – это Луговской). Тоже донжуаны. У меня физиономия, а Кеха уж совсем мордоворот.
Далее следовал рассказ о том, как они с Кехой потерпели полное фиаско.
Мы, естественно, заинтересовались, как он чувствует себя в новом положении.
– Да как? Вспомнил своё детство и подумал: пусть мои дети живут лучше. Купил сыну «Победу». А он, сукин сын, выехал из ворот и сразу же в столб с полного хода. Мотор всмятку, сын в синяках. Что делать? Купил «ЗИМа» (многоместная комфортабельная машина). Езди, говорю, сукин сын. А он поехал и опять в столб…
Костя искренне смеялся. Если бы он знал, чем кончится всё это. Трагическая судьба его детей омрачила последние дни его самого и его жены…
С большой помпой отмечалось пятидесятилетие Седых. Торжество происходило в театре музыкальной комедии. Всё было по юбилейному ритуалу. На сцене в кресле восседал виновник торжества. Были доклад о его творчестве, приветственные выступления, горы подарков и адресов. А в заключение, как и положено, писатель читал отрывок из своего очередного произведения.
Неизвестно, чем руководствовался Константин Седых, но избрал он для чтения эпизод из «Отчего края», где герой романа Роман Улыбин, впервые оказавшийся в поезде, к тому же битком набитом «мешочниками», удачно устроился, как он считал, в отдельном купе, то есть в туалете, и просидел на удобном стульчике весь перегон. Может быть, в приятельском кругу и стоило прочесть эту сцену, но на юбилее… Жаль, что никто из устроителей торжества не подсказал Косте опрометчивость его выбора. Не успел он закончить чтения, как по рядам уже гуляла записка:
Нет повести печальнее на свете,
Чем повесть о Романе и клозете…
Юбилей завершился роскошным банкетом в ресторане, который Костя дал за свой счёт. И тут он поступил неуклюже: пригласил гостей без жён, что стало причиной многих семейных скандалов.
Банкет прошёл, однако, отменно. Интендантом-распорядителем был назначен Кеха Луговской, и это всё определило. Пили-ели до одурения. Были, конечно, и речи. Сам Костя был трезв как стёклышко и только подтрунивал над Кехой. А тот возжелал произнести большую речь. Из всего сказанного им можно было понять только одно: он счастлив, что был первым редактором «Даурии».
Луговской жил как раз над рестораном. Потом он мне рассказывал:
– Я ведь Ольгу замучил. Одних жареных поросят перетаскали сколько ко мне на второй этаж. Я-то ведал напитками, а Ольге досталось. Неделю допивали-доедали.
Через некоторое время Седых вдруг почувствовал, что у него больна печень. Он испугался рака. Все убеждения врачей он игнорировал. Заперся в своей квартире, даже на литературные пятницы являлся только в исключительных случаях. Сидел на строгой диете, к величайшему сожалению Кехи Луговского. «Ни грамма не пьёт», – говорил он, словно произнося смертный приговор.
Замкнувшись в квартире, Седых продолжал работать над историей Забайкалья. Не знаю, что именно нашла комиссия по наследию К. Седых после его кончины, но уверен: в его домашнем архиве хранились ценнейшие документы и свидетельства очевидцев революционной истории Забайкалья. Седых был исключительно честным в описании событий большого исторического значения.
Константин Фёдорович умер как-то незаметно. И умер действительно от печени.
Кунгурова почитают, Козловского читают
По-своему интересной фигурой был Владимир Николаевич Козловский. В 1970-х годах он был довольно популярен в Иркутске как автор двух романов – «Верность» и «Братья по крови». Пользовались успехом его очерки, печатавшиеся в сборниках Восточно-Сибирского издательства и, конечно, публиковавшиеся в «Восточно-Сибирской правде», где он работал литературным сотрудником сельскохозяйственного отдела.
Участник Отечественной войны – бывший лётчик партизанских тылов, – стройный, красивый спортивного вида парень, он производил впечатление. На литературных встречах с молодёжью пользовался неизменным успехом. Правда, некоторые писатели-старички, так сказать, маститые, вроде Г.Ф. Кунгурова, не признавали Козловского. Но как бы там ни было, его книги не залёживались на полках, их сразу раскупали («Верность» издавалась дважды и быстро разошлась), тогда как романы Кунгурова, «Наташа Брускова» например, сиротливо маячили на полках книжных магазинов по нескольку лет. В этой связи в студенческой среде родилась такая «хохма»: «Кунгурова почитают, Козловского читают».
Не берусь утверждать, что Козловский оставил заметный след в литературной жизни Сибири. Конечно же, это не Седых и даже не Таурин. Однако в своё время это было имя.
Рождение Козловского как писателя весьма любопытно. Попытаюсь передать кое-что из того, что мне достоверно известно.
До войны Козловский учился в сельскохозяйственном техникуме в Козлове (ныне Мичуринск), специализируясь на плодоводстве. Ему посчастливилось не раз встречаться с самим В.И. Мичуриным, слушать его наставления. Не скажу, чтобы они глубоко запали в сердце ветреного плодовода, к садоводству он до конца дней своих оставался равнодушным. Мне, например, казалось, что дипломированный агроном не был в состоянии отличить помидор от яблока.
В войну попал он в авиационную часть. В звании сержанта летал на транспортных самолётах в качестве стрелка-радиста. По его собственному признанию в дружеском кругу, никаких героических поступков ему совершить не довелось. Он даже рассказывал, подтрунивая над самим собой, как позорно струсил при первой же серьёзной опасности. Однако же воевал сержант честно, имеет награды, в том числе сравнительно редкую у нас и весьма почётную партизанскую медаль первой степени.
Вот тут, в лётной части, случилось с Козловским неприятное происшествие.
В одном с ним полку служила радисткой очень милая, симпатичная девушка. На неё и обратил своё внимание бравый сержант. Вскоре их отношения заметили друзья, и как-то один из них позволил себе слишком вольно выразиться по этому поводу. Не раздумывая, Володя пырнул друга столовым ножом (дело было во время обеда). Обидчик отделался лёгкой царапиной, а Козловский сел на «губу» в ожидании трибунала. Ему грозил штрафной батальон.
Вот тут-то и проявила характер скромная, милая радистка. Она буквально ворвалась к командиру части и закатила настоящую истерику. Она прямо заявила, что Козловский её фактический муж и, если его предадут трибуналу, она покончит с собой, причём сделает это так, что начальству не поздоровится. Верно рассчитала отчаянная радистка: кому же хочется иметь у себя ЧП?
Короче говоря, Козловский отделался строгим арестом с содержанием на «губе». Об этом эпизоде в своей жизни он рассказывал мне с каким-то особенным чувством. Я замечал, что он безмерно любит свою жену, фронтовую спутницу и преданную подругу, которую называл не иначе как «моя маленькая».
Но вот демобилизация. Судьба занесла Козловского и его «маленькую» в Иркутск. Чем заняться? Когда-то Володя пробовал писать. Конечно, неудачно. Но стремление оставить след на бумаге сохранилось. Так может снова попробовать свои силы? И он решается обратиться в редакцию «Восточно-Сибирской правды».
После войны редакция остро нуждалась в кадрах, литературными сотрудниками были либо вчерашние школьники, либо выдвиженцы из рабселькоров, зачастую не очень грамотные. Работать было трудно. Даже редактору приходилось заниматься элементарной литературной правкой уже подготовленных материалов. Словом, Козловский обратился в газету как раз вовремя. Побеседовав с ним, агрономом по образованию, фронтовиком с «иконостасом» во всю грудь и вообще очень симпатичным парнем, редактор попросил написать заявление.
Но тут снова возникло затруднение. Дело в том, что Володя был настолько не в ладах с русским языком, что не мог написать слова без ошибки. Пришлось обращаться за помощью к «маленькой». Вдвоём они сочинили заявление, и В. Козловский стал литературным сотрудником сельскохозяйственного отдела «Восточно-Сибирской правды».
Не сразу, конечно, но через некоторое время в газете стали появляться зарисовки, а потом и очерки В. Козловского. Это были творения, далёкие от совершенства, но в них уже чувствовалось что-то непосредственное, обнаруживался оригинальный почерк. В редакции же материалы Козловского котировались как обычные, рядовые, о которых принято было говорить: на уровне.
Разумеется, я знал Козловского, ещё будучи заведующим сектором печати обкома. Но близко узнал его уже в «Восточно-Сибирской правде». И меня поразило то, что в общем развитии Козловский стоит не очень-то высоко. Это обнаруживалось даже в самом элементарном.
Однажды, прочитывая его материал, встретил я такое выражение: «Он думал, что посыплется ему манная…»
– Послушай, – спросил я его, – почему «манная»? Каша, что ли?
– А что же ещё? – недоумённо спросил Володя.
Я долго объяснял ему, что же это за штука манна небесная из библейского мифа, и он, кажется, понял. Во всяком случае, поблагодарил за беседу.
В другой раз он дерзнул сослаться на Маркса, но так, что творец научного коммунизма многократно перевернулся бы в гробу, будь это напечатано. Однако беседа по этому поводу ничуть не смутила Володю.
– Ну, если не так, вычеркнем. Я ведь Маркса не читал.
Сказал он это так, словно обижался на то, что журналист должен читать ещё и Маркса. Как будто ему делать больше нечего…
Переводы с американского
Позднее, когда Козловский был уже членом Союза писателей СССР, он отмочил забавный номер. В Иркутск приехал видный английский издатель и журналист (имя его в моей памяти не сохранилось). Конечно, он нанёс визит в редакцию «Восточно-Сибирской правды». Всё было честь по чести: хороший стол (икра, русская водка и прочее), собрались журналисты. Козловский был представлен гостю как популярный журналист-аграрник и писатель, автор двух романов. Всё было бы хорошо, не прояви Володя активности. Но он счёл себя обязанным вступить в беседу. И вступил.
– Скажите, а многих ли американских писателей вы переводите у себя в Англии?
Мы все растерялись, а переводчик (наш) замялся. Потом что-то сказал гостю, конечно, он переделал вопрос. Увы, как мы потом узнали, гость хорошо понимал по-русски, хотя и скрывал это.
Володька же искренне удивился, когда ему объяснили, что не существует американского языка и что никаких переводов «с американского на английский» не делают.
Я уже сказал, что печатавшиеся в газете литературные опусы Козловского расценивались как рядовые. Но вот спустя какое-то время в редакционных кулуарах пополз слушок: Козловский пишет роман. Козловский и роман? Чепуха какая-то. Конечно же, я не придал никакого значения слухам. Как же я был поражён, когда в один прекрасный день ко мне в кабинет пожаловал Козловский и с некоторым смущением заговорил:
– Я не об уборочных работах. Обращаюсь даже не как к редактору, а как к журналисту. Дело в том, что я написал роман. Не улыбайтесь – роман. Георгий Мокеевич Марков читал и считает, что получается. Вас же я прошу о перепечатке рукописи.
– И только?
– Только. Я знаю, ребята смеются: тоже, мол, Бальзак. Да что делать, вот написал, взял грех на душу, очень прошу, дайте команду в машбюро.
– Сколько же страниц? – спросил я, легкомысленно предполагая обойтись сотней.
– Да страниц пятьсот.
Вот так! Я и не думал, что у кого-либо из редакционных могло бы найтись время, чтобы написать пятьсот страниц, да ещё художественной прозы. Можно было бы, конечно, переадресовать новоиспечённого романиста к частной машинистке (рублей на двести), но какое-то чувство солидарности подсказало другое решение:
– Ладно, скажи Тане, чтобы в свободное время переписала.
Потом, уступив просьбе Козловского, я взял 500-страничную рукопись домой, обещая прочесть дней через двадцать, не ранее. Впрочем, такой срок его ничуть не удивил.
В тот же вечер, ложась спать, раскрыл первые страницы рукописи. Начал читать, но поначалу никак не мог отделаться от сознания того, что написал это Козловский, который интересовался переводами с американского на английский. А потом увлёкся. Невольно отрешаюсь от мыслей об авторе. Увлекательный сюжет, в воображении возникают интересные образы. Да нет же, это не Козловский писал! Впрочем, местами встречалось кое-что вроде «манной каши», и тут уж сомневаться в авторстве не приходилось. Словом, к утру я рукопись прочёл всю.
Придя на работу, сразу же, под свежим впечатлением, попросил позвать Козловского.
Вызов с утра к редактору всегда означал, что сотрудник в чём-то провинился, а редактор получил нагоняй «сверху». Зная это, Козловский явился крайне встревоженный.
– Слушай, Владимир Николаевич, – обратился я к нему, – мне кажется, что ты написал роман.
Сложные чувства отразились на лице Козловского.
– Как это понимать? – спросил он после минутного замешательства.
– А так, что действительно получилось нечто вроде романа. И если ещё потрудиться, будет не нечто, а настоящий роман. Теперь главное – обрести редактора-ассенизатора, которой помог бы вывезти всё дерьмо из твоего произведения и сделал бы это по-умному, бережно, сохранив всё ценное.
Упомянув о «дерьме», я думал, что Козловский обидится. Но он вскочил, пожал мне руку и взволнованно произнёс:
– Дерьмо вывезем. Его много, сам знаю. А за остальное – спасибо, великое спасибо!
Через некоторое время в Восточно-Сибирском издательстве вышла книга Козловского «Верность». А ещё через месяц её можно было найти разве только где-нибудь в глухоманной лавочке сельпо рядом с хомутами и верёвками. За «Верностью» гонялись!
Козловский подарил мне свой первый роман и искренне благодарил за моральную поддержку. И в дальнейшем при встречах обязательно вспоминал о «кучах дерьма» и «ассенизаторе» – о советах, которые я ему дал.
Козловский был противоречивой фигурой. Существовало как бы два Козловских. Один – это рубаха-парень, бравирующий собственным невежеством и полным отсутствием интеллигентности. Кто знал его лишь с этой стороны, действительно мог только удивляться, что это писатель. Другой Козловский – это тонко чувствующая натура. Он умел увидеть в людях то, чего другие не замечали, интуитивно постигал тайны человеческих отношений – любви, дружбы, товарищества. Именно это его качество особенно ярко проявилось в «Верности» и сделало роман широко популярным, особенно среди молодёжи. Козловский был, безусловно, талантлив.
Мне жаль Козловского. Жаль потому, что не пошёл он по восходящей, а как раз наоборот. Мне кажется, что он просто безответственно отнёсся к своему таланту, не заботился о его развитии, о приобретении и накоплении знаний. Пристрастился к выпивке. Отчасти это, видимо, связано с неудачами с его вторым романом – «Братья по крови». Несколько лет пробивал он свой роман и лишь с великим трудом, потратив много нервов и сил, добился его издания. Замахнулся Володя на большую тему: русский и болгарский народы во второй мировой
войне. В романе есть главы, рисующие высшие слои общества буржуазной Болгарии – князья, графини… И, конечно же, на каждой странице так или иначе проглядывает авторская некомпетентность. Впрочем, в Болгарии роман был принят снисходительно. А вот наша местная критика встретила новое творение земляка, мягко говоря, сдержанно.
Подлинную трагедию Козловского составил разлад в семье. Дочка, учась в Москве, близко сошлась со студентом-болгарином. Они обручились, но тут восстал глава семейства, то есть сам Козловский. Зная уклад болгарского быта, он категорически воспротивился тому, чтобы его дочка стала, как он выразился, «рабой дома и мыла мужу ноги». Кончилось всё тем, что Козловский покинул семью и ушёл к другой женщине, когда ему было уже шестьдесят.
Мне при встречах он говорил, что у него всё в порядке. Жена хорошая, его уважает и любит. Вот, мол, только что к его дню рождения подарила ему отличный спиннинг, и он просил меня научить его пользоваться этой снастью. Но я-то видел, отлично видел, что прежнего Владимира Николаевича уже нет. Он словно надломился. При разговоре у него судорожно дёргались щека и губы.
– Последствия контузии, – пояснил он мне.
В последние годы, когда я уже ушёл из «Восточно-Сибирской правды», Козловский работал редактором иркутской районной газеты. Вначале он там высоко котировался (ведь член Союза писателей СССР, к тому же агроном!), но затем из-за пьянки стал «терять баллы». Едва дотянул до пенсии на своём посту.
Козловский и сейчас выступает перед читателями как «известный прозаик». Он приобрёл умение держаться перед публикой, научился говорить «значительно». Что-то пишет. Его уважают как литератора и как фронтовика. Я думаю, что он достоин этого уважения. Но, боже мой, Володя, разве это то, чем ты мог стать!
«Юриславы»
Недавно по телевизору посмотрел программу «Новости кино-экрана». Рассказывали о завершающихся съёмках широкоэкранного цветного фильма по роману Юрия Скопа «Техника безопасности». Демонстрировались фрагменты фильма. И, конечно, показывали создателей картины. Именно эти кадры привлекли моё внимание. На экране мелькали лица кинодеятелей, звучали их голоса. И вдруг в кадре появилось лицо, чем-то мне знакомое. Ба, да ведь это и есть Юрий Скоп! Но, боже мой, что делает время! Каких-то двадцать лет – и такие изменения. Уже устойчивые морщины, поредевший чубчик… Но стоило заговорить автору, как я с радостью заметил: нет, это действительно он, Юрка, тот самый, и улыбка, такая подкупающая, его, Юркина.
Говорил режиссёр картины, говорил, как и подобает режиссёру, вычурно, с замысловатыми оборотами, с нарочитой многозначительностью. Брала досада. Зная Скопа, я подумал: уж он-то отмочит ещё покрепче. К моему удивлению, Скоп не отмочил. Дельно рассказав о своём авторском замысле, он подчеркнул:
– Хотелось бы, чтобы на наш фильм шли не «отдохнуть», а подумать, поразмыслить.
– Да, – подумал я, – это уже другой Скоп.
Сразу же нахлынули воспоминания…
Было так. Однажды ко мне в кабинет (я был заместителем редактора «Восточно-Сибирской правды») пожаловал директор Иркутской слюдяной фабрики, уважаемый руководитель передового в области предприятия Скоп. Невзрачный на вид, низкорослый, он был начисто лишён внешних признаков «руководящего лица».
– Я займу не более пяти минут. Можно? – сказал он, поздоровавшись.
Я сразу почувствовал, что речь пойдёт не о производственных делах. И не ошибся.
– Мой сын окончил Свердловский университет, филолог, сейчас работает в Свердловске в небольшой газете. Но позвольте признаться в своей слабости: я тревожусь за его судьбу, поскольку он лишён родительской поддержки.
Из откровенного разговора выяснилось следующее. Юрий, по мнению родителя, очень способный юноша. Но с неустойчивым характером. Впутывается в дела, не учитывая последствий. В период «преодоления культа личности Сталина» он возглавил группу студенческой молодёжи, которая преступила грань дозволенного и потому была объявлена «демагогами». С большим трудом удалось защитить их право окончить университет. И вот теперь он, старый коммунист, просит взять Юрия в штат «Востсибправды», а он, отец, позаботится, чтобы из него вышел настоящий человек.
Я немного знал Юрия, который был у нас на практике. К тому же у нас был солидный некомплект в штатах, короче говоря, редакция пополнилась новым литературным сотрудником Юрием Скопом.
Замечу, что в редакцию пришли сразу несколько выпускников университетов. По направлению прибыли: из Свердловска Вячеслав Шугаев, личный друг Скопа, из Москвы Юрий Полухин, из Иркутского университета Юрий Самсонов. Эту молодую компанию у нас прозвали «юриславами». Забегая вперёд, замечу, что все они потом ушли из журналистики, вступив на писательскую стезю.
В то время наша стратегия (редколлегии) состояла в том, чтобы влить в коллектив «свежую кровь», времена менялись, менялись формы работы, газеты приобретали иной вид и по форме, и по содержанию. Надо было перестраиваться. А значит, надо иметь кадры, которые могли бы внести свежую струю в работу газеты. Единственным противником такой стратегии был, как ни странно, редактор И.И. Кизяев. У него была своя твёрдая линия – изгоняй евреев: один, даже бесталанный, русский стоит двух талантливых евреев. К счастью, его скоро «выдвинули» по работе. Погрузив в вагон свою многочисленную семью (у него было 13 детей!), воинствующий юдофоб отбыл в Тульскую область добивать евреев на родине Толстого. Редактором утвердили меня.
Молодёжь вскоре дала о себе знать. Не все сразу и не в одинаковой степени. Просматривая материалы, подготовленные Скопом, Шугаевым, Полухиным, я чувствовал, что авторы ещё «берут по верхушкам», им недоставало такого проникновения в суть дела, каким обладали, например, старые журналисты И.Т. Жолудев, Е.Г. Бандо. Но зато подкупали свежесть языка, отсутствие газетного штампа, необычный подход к разрешению темы. Словом, и у нас в редакции, как и во всей периодической печати в эти годы, потянуло свежим ветерком.
Как редактор, я всячески старался поощрять молодых. На такой же позиции стоял член редколлегии ответственный секретарь редакции М.И. Давидсон. Наиболее ударные, выигрышные темы поручались «зелёным» журналистам, они обслуживали наиболее «горячие точки». На этой почве в коллективе даже возникло обвинение редактора в том, что он держит безусых журналистов на белых хлебах, затирая ветеранов.
Все эти обвинения нетрудно было бы опровергнуть, не будь у молодых серьёзных вывихов. Шугаев и Скоп были убеждёнными анархистами. Свободу творчества они понимали как свободу от обязанностей,
предусмотренных Кодексом о труде. Они могли работать сутками, когда увлекались темой. Но могли двое суток не появляться на работе, если у них возникал какой-то интерес на стороне. Как-то, проезжая в командировку через город Зиму, я застал в гостинице Скопа и Шугаева, они только что вернулись с трассы строящегося нефтепровода Омск – Иркутск. Обросшие, грязные, но на высшем взводе воодушевления, они с увлечением рассказывали о строителях трассы.
– Какой народ, Андрей Григорьевич, какой народ! – неподдельно восторгался Скоп. – С большой буквы люди!
Я слушал и радовался за ребят: конечно же, это журналисты. Но как избавить их от анархических привычек? Они, эти привычки, сказывались на всём коллективе. «Старики» возмущались. Даже самая смиренная в редакции матрона Евгения Эдуардовна Шварц, преодолев присущую ей деликатность, заявила как-то:
– Андрей Григорьевич, вы их балуете. Вы разлагаете коллектив. Подумайте над этим!
Я как мог успокоил уважаемую сотрудницу, попытался кое-что ей объяснить, но, кажется, безрезультатно.
Словом, проблема «юриславов» грозила перерасти в антагонизм между «стариками» и молодёжью. Наша же цель состояла в том, чтобы органически сочетать возможности обоих возрастов.
Нет, нелёгкое это дело – воспитать журналиста. Я никогда не примирюсь с тем, что о журналисте сплошь и рядом судят по количеству опубликованных им материалов, по его сборникам и т.п. А какое влияние оказал он на тех, кто воспитался около него и затем издал эти самые сборники? Редко, ох как редко говорят об этом! И напрасно.
Скоп попросил разрешения начать свою деятельность в редакции с очерка или развёрнутого репортажа. Нy что ж. Подобрали задание, определили темy. Трудись, и дай бог удачи. Через неделю получаю материал. Сразу обращаю внимание: не по-нашему, не по-газетному. Короткие рубленые фразы. Точки после одного слова. Какие-то смутные образы. Коробит. Но странное дело: было что-то привлекательное в Юркиной писанине. Если это «что-то» привлекательно для меня, значит, и читатель не останется равнодушным. Будем печатать.
И печатали, не стремясь подтягивать творения молодых под утвердившиеся стандарты. Не всегда это было удачным, но всё же газетные полосы стали несколько живее, разнообразнее, «читабельнее».
«Только отцу не говорите»
Скоп и Шугаев – два близнеца. Но, близнецы по духу, они были совершенно различны и внешне, и по характеру. Скоп – это Васька Буслай, весёлый парень, широкий в плечах и в поступках, горячий, задиристый. Шугаев – типичный Алёша Попович с васнецовских «Богатырей», даже внешне на него похожий, умный, хитрый, находчивый. Юрка – артист, Славка – бесстрастен.
Как я уже сказал, эта двоица порой не появлялась в редакции по два дня. Все знали: загуляли бурсаки. Но вот, как ни в чём не бывало, они появляются снова. Конечно, немедленно вызываю к себе. Являются.
Первым входит Скоп.
– Пришёл, Андрей Григорьевич.
– И я тоже, Андрей Григорьевич, – вторит Шугаев.
Смотрю на них «испепеляющим» взглядом. И сразу же чувствую: никакого впечатления.
– Ну-с, так что же будем делать?
– Работать будем, Андрей Григорьевич, – бодро отзывается Шугаев.
– И вы полагаете, что я допущу вас до работы?
– На то божья воля, – притворно вздыхает Скоп и молитвенно заводит зрачки под лоб.
Тут моему терпению конец. Взрываюсь:
– Вам не водку пить, дерьмо есть! Сопляки!
Замечаю проявившийся в глазах обвиняемых некоторый интерес.
– Немедленно уволю! – шумлю я.
– И на то божья воля, – горестно вздыхает Скоп.
– Сегодня же приглашу твоего батю и скажу ему, что ты за тип есть. Сегодня же!
И тут происходит неожиданное. Юрка мгновенно преображается. На его лице написан неподдельный ужас. Трагически вздымаются брови, на широком лбу прорезаются глубокие морщины, губы складываются в куриную гузку.
Рванув рубашку (впрочем, не очень сильно), он хрипло, с придыханием восклицает:
– Не делайте этого, Андрей Григорьевич! Накажите меня, прогоните, но отца не беспокойте, он не переживёт этого!
Юрка в отчаянии тряс головой, делал судорожные движения руками – видно было: не в себе человек. Славка, сохраняя крайне серьёзное выражение лица, из-под прикрытых век поблёскивал насмешливым взглядом (Алёша Попович!).
– Не тревожьте отца, Андрей Григорьевич, он не переживёт, – продолжал свою роль Скоп.
Чувствую фальшивость всей сцены. Ведь отлично вижу: врёт всё, играет. И тут же решаю: а ну вас к чёрту!
– Идите вон, но, eй-богу, больше пощады не будет.
Скорбно выходят они из кабинета. Как только закрывается дверь, в приёмной раздаётся жеребячье весёлое ржание. Конечно же, они считают, что ловко обошли шефа, обдурили. Понимаю всё это. А злости нет. Чёрт знает что!
Не сомневаюсь, что «бурсаки» тоже понимали меня, потому что и в дальнейшем относились ко мне самым сердечным образом.
Однажды, когда я пришёл домой на обеденный перерыв с намерением отдохнуть пару часов перед вечерним бдением в редакции, раздался требовательный звонок у дверей. Открываю. Вваливаются в изрядном подпитии Юрий Скоп и сотрудник сельхозотдела Борис Новгородов. Как бы заранее предупреждая мой отвергающий жест, Юрка выхватил из кармана бутылку шампанского и торжественно возгласил:
– Поздравляем, Андрей Григорьевич!
Борис Новгородов, парень менее экспансивный, протянул мне телетайпную ленту с указом Президиума Верховного Совета СССР: я награждён орденом Трудового Красного Знамени. Ну что тут делать! Шампанское выпили. Никому из редакционных и в голову не пришло поехать ко мне домой и известить о награждении. А вот Юрка отреагировал.
Недавно прочёл я в «Литературной газете» интервью корреспондента этого уважаемого органа с автором романа «Техника безопасности» Ю.С. Скопом. Отвечая на вопрос корреспондента о пути в литературу, Скоп вспомнил и об Иркутске: «Почти три года работал в областной партийной газете «Восточно-Сибирская правда». Славная это была пора. Добрая. Азартная. От души кланяюсь из сегодня моим тогдашним строгим наставникам: Андрею Григорьевичу Ступко, Елене Ивановне Яковлевой, Владимиру Николаевичу Козловскому, сибирским журналистам Борису Новгородову, Павлу Новокшёнову, Виктору Соколову».
Не скрою, мне было приятно прочесть эти строки.
Жизненное становление Скопа было весьма сложным. Оно изобиловало крутыми зигзагами, поступками, которые казались необъяснимыми.
В редакции газеты, даже будучи на белых хлебах, Скоп не чувствовал себя удовлетворённым. Он вдруг уволился. Нам стало известно, что он определился стюардом в гражданскую авиацию. Нелепость какая-то! В нашей стране стюардов, вероятно, не больше, чем дояров на фермах, а представить в этой роли Скопа, да ещё с его характером и привычками, просто было невозможно. Тем не менее служил он исправно, разносил пассажирам кофе, одаривал их аэрофлотскими леденцами и пустыми бумажными пакетами. Друзьям он признался, что собирается написать нечто о лётчиках гражданской авиации, а потому сам хочет пощупать их жизнь.
А потом ещё один непонятный шаг. Юрка вдруг отправился прямо в глухую забайкальскую тайгу, в самую что ни на есть глухомань. И притом без всякого направления, в качестве бродяги, «бича» (была в наше время такая категория людей). Набрёл на какую-то разведочную партию, нанялся землекопом. Вкалывал, кормил комаров и мошкару, мёрз по ночам у костра, голодал. Лишь глубокой осенью вернулся в Иркутск.
Однажды, проходя мимо комнаты секретариата, я услышал знакомый голос. Зашёл. В окружении сотрудников стоял Скоп и увлечённо читал стихи. Увидев меня, он остановился.
– Андрей Григорьевич, это мои стихи.
Я был поражён. Поражён и тем, что Скоп стал писать ещё и стихи, и тем, что стихи были действительно хорошими. Вскоре в Восточно-Сибирском издательстве вышел крохотный сборник стихов Скопа, написанных им в то бродяжническое лето. Были там и такие строки:
Я принимаю жизнь как жизнь.
Без скидки-подготовки.
Люблю крутые виражи
брать на пределе бровки.
Мне тридцать.
И – закончен старт.
И, может быть, пора за роздумь?
Азарт, азарт…
Даёшь азарт!
Горячий, юный воздух!
А ещё позже в повестях Юрия Скопа очень живо была отражена жизнь «летних» сезонников в сибирской тайге.
Староста
Александровского централа
Была у Юрия пагубная страсть – водка. Самые светлые мысли у него рождались только под воздействием этого зелья. Он пропил сначала отцовское пианино (отец умер, оставив ему всё), затем автомашину. Потом, не в силах остановиться, пропил всё остальное. Стал настоящим алкоголиком. Поступил сценаристом в Иркутскую кинохронику, там, будучи всегда пьяным, создал несколько хороших сценариев. Помнится, Министерство сельского хозяйства РСФСР объявило конкурс на лучший фильм, пропагандирующий промышленное разведение кур. Скоп видел живую курицу разве на деревенских улицах, где отдыхал летом, однако включился в конкурс. Изучил дело на птицефабриках и в итоге получил первую республиканскую премию.
Работая обозревателем Иркутского радио, мне приходилось самому доставлять микрофонный материал на студию. Однажды уже в третьем часу ночи я шёл по направлению к студии, как вдруг из кустов соседнего скверика меня кто-то окликнул:
– Андрей Григорьевич!
Я остановился, потом подошёл к двум ребятам, сидевшим на скамье в тени деревьев. Узнал Скопа. Он и его бородатый, но молодой собеседник расстелили между собой газету, на которой была разложена печёная треска и стояла бутылка водки.
– Уважь, Андрей Григорьевич, – подделываясь под народный говор, сказал Скоп.
Я, конечно, отказался «уважить» и заметил: как не жаль им так бессмысленно растрачивать часы своей короткой жизни.
– А мы не бессмысленно, – горячо возразил Скоп. – У нас только что возникла идея, план чудесного сценария.
О Юрии пошли толки о том, что он окончательно сбился с круга, потерял себя. Это было действительно так.
О своей дальнейшей судьбе Скоп рассказывал мне сам. Однажды уже на рассвете Юрий обнаружил себя сидящим на скамье сквера. Оглядел себя – безобразно: галстук сдёрнут, запонки потеряны, ботинки расшнурованы… И это я? – поразился он. До чего дошёл! И во имя чего? Кому это нужно? Решительно вскочил, остановил проходившее мимо такси.
– В Александровский централ! – приказал шофёру, тут же выдав ему ассигнации.
В Александровском централе, бывшей знаменитой пересыльной тюрьме, находилась тогда лечебница для алкоголиков. Туда и отправился Юрий. Явившись до начала рабочего дня, потребовал дежурного врача.
– У меня нет направления. Есть только я сам. Сам приехал и сдаюсь на безоговорочную капитуляцию.
При этом он картинно поднял руки. Строгого врача он обезоружил своей действительно обезоруживающей улыбкой. Его поместили в больницу как «алкаша».
Юркина натура и здесь проявила себя. Он сразу же стал «своим» человеком среди обитателей лечебницы. Уже через несколько дней «алкаши» избрали его старостой. А потом на короткую ногу сошёлся и с врачами. Лечился он добросовестно, по окончании курса лечения его выписали с отличной характеристикой.
Я знал очень способных людей, лечившихся от алкоголизма. И знаю, что после лечения они снова становились алкоголиками. А вот Скоп – исключение. Пить перестал совершенно. Через некоторое время Восточно-Сибирская кинохроника направила его учиться на сценарное отделение ВГИКа.
Между прочим, там он встретился с Шукшиным. Об этом опять-таки рассказал мне сам Скоп. Произошло это так. На киностудии Шукшин проводил пробу на главную роль короткометражного фильма. Нужен был молотобоец, истинно русский умелец. Под «юпитеры» вышел какой-то парень, ударил молотом…
– Да разве так бьют! – не удержался Скоп, который забрёл на пробу из любопытства.
– Не так? – вскинулся Шукшин. – Ты-то знаешь как? Знаешь? А ну, покажи!
Юрку, конечно, трудно было смутить, он решительно крякнул, скинул пиджак, закатал рукава сорочки и, загоревшись, схватил молот.
– Давай!
А когда ударил, Шукшин воскликнул:
– Стоп! Хватит. То самое. Тебе и быть молотобойцем.
Так Скоп стал главным героем фильма Шукшина. Фильм я видел, он демонстрировался по телевидению. Особенного успеха он не имел. Но, замечу, не по вине главного героя – Скоп провёл свою роль превосходно. В дальнейшем Скоп коротко сошёлся с Шукшиным, они стали друзьями.
В последние годы я потерял связь с Юрием Скопом. Жаль, конечно. Но у него свои пути. Доходят до меня слухи, что он преуспевает, достаточно высоко котируется в писательской среде столицы.
Недавно, находясь в стационаре поликлиники, встретил я бывшего сотрудника нашей газеты Виктора Соколова.
– Юрка у нас. Приехал. О вас спрашивал.
Соколов заверил меня, что непременно вместе со Скопом зайдут ко мне попроведать. Увы, не дождался я этого визита: то ли времени у них не хватило, то ли ещё что. Но я не в претензии. Впрочем, может, ещё доведётся встретиться…
Андрей СТУПКО, 1980 – 1984 годы