Александр Тимофеевский: «В такой семье и дурак бы стал поэтом»
Человек этот поразительно деликатен. Ни одна фраза, ни одна интонация не задевает никого из тех, о ком он рассказывает. Речь его полна юмора, доброго, мягкого. Между тем во многих его стихах появляется другой лирический герой – резкий, непримиримый, бескомпромиссный. Поэт, драматург Александр Павлович Тимофеевский приехал в Иркутск на фестиваль «Культурная столица» по приглашению давнего друга – радиожурналиста, актёра, режиссёра петербургского театра-концерта «Вампука» Жени Глюкк. Он согласился уделить полчаса для интервью нашей газете, и это были очень необычные полчаса, потому что не каждый раз ты получаешь такой подарок – человек прерывает рассказ и читает тебе стихи.
«И тогда с горя я поступил во ВГИК»
Чем-то это интервью напомнило интервью с музыкантами. Очень часто эти люди могут перейти от разговора к инструменту – звучит мелодия, и она поразительно легко вписывается в разговор, – а потом снова начинается рассказ. Александр Павлович делает то же самое, но только звучит не музыка, а стихи. Вот он открывает книжку, находит стихотворение «Из письма Батюшкова Жуковскому»: «…Ещё к тебе есть просьба, друг мой милый, //Пришли в Москву мне гётевы стихи. // Час от часу моё здоровье ниже,// Стремлюся к музам, ставят мне заслон, // И кажется, я к смерти ближе, ближе, //А тут ещё приснился странный сон:// От пули иноземного солдата //Погиб Сверчок, а я сойду с ума,// И через двести лет умрёт Эрато, //А вместе с ней поэзия сама». Здесь поразительно чувствуется, как возникает текст, где говорит Батюшков и не совсем он, и есть даже какая-то перекличка с Бродским и с кем-то ещё, как будто текст проходит сквозь время и откликаются самые разные поэты… И остаётся загадкой, сбудется ли сон Батюшкова – Тимофеевского, или нет.
– Как пишутся стихи? Или это невозможно объяснить?
– Да, это объяснить очень трудно. Я глубоко убеждён в том, что главное – это любовь. Когда работаешь над стихами, любовью должно быть переполнено сердце. А в общем, настоящие стихи идут оттуда (показывает рукой вверх). Я не представляю себе, что возможно было написать, например, оду «Бог» Державина. Это как бы свыше. Или «Вакхическую песню» Пушкина, или «Рождественский романс» Бродского. Эти стихи переполнены необыкновенным вдохновением. Критики об этом не пишут. Увы, оценка шкалы вдохновения весьма субъективна. Но у меня такое ощущение… Впрочем, кто я такой? У Пушкина много замечательных вещей, и может быть, одна из лучших – «Сцена из Фауста», разговор Фауста с Мефистофелем, пушкинская вариация на тему Гёте, или «Пир во время чумы». Наконец «Евгений Онегин», которого я недавно перечёл от корки до корки. Но вдохновение зашкаливает, как мне кажется, в «Вакхической песне» – таково моё ощущение. Доказать это невозможно.
– А у вас было такое?
– Мне казалось, что было (смеётся). Вы знаете, это очень смешно, потому что… Вы помните, как у Куприна главный герой «Поединка» Ромашов идёт на марше и ему кажется, что он со стороны необычайно красив, ему кажется, что он так великолепно шагает… А оказывается, он сбил весь строй. Он ушёл куда-то в сторону. И такие вещи часто бывают с художником, в том числе и со мной. Когда думаю: «Ах, как хорошо! Я шагаю, красота просто!» Ан нет, я строй сбил, я бог знает где, я вышел на тротуар, а я этого не вижу…
В семье стихи писали все: мама, папа, тётя. «В такой семье и дурак бы стал поэтом», – смеётся Александр Павлович. Отец, Павел Павлович Тимофеевский, был человеком очень разносторонним. Военврач по профессии, прошедший все войны России, в своё время окончил три курса художественной академии, был хорошим художником и отличным поэтом. «Вот папины стихи, – говорит Александр Павлович и читает по памяти: – «…Я думаю о Вас, а ветер посылает //По комнатам бродить седую тишину. //На улице щенок, повизгивая, лает. //На громкий шум шагов, на звезды, на Луну. //Я думаю о Вас, прислушиваясь к лаю, //Ловлю контраст Луны и жёлтых пёсьих глаз. //И каждый раз ваш голос вспоминаю… //И думаю о Вас». А теперь я прочту вам мамино стихотворение, обращённое к одному из поклонников: «В этой сутолоке дней, //В этой жизни суматохе, //Как-то стало мне трудней //Отвечать на ваши вздохи».
– Почему вы выбрали сценарный факультет ВГИКа? Всё-таки вы поэт.
– Это была чистая случайность. Дело в том, что для меня главными всегда были стихи. Я подал документы и свои литературные работы в Литературный институт имени Горького. Тем более он мне нравился тем, что был совсем недалеко от моего дома. Но мне не повезло: как раз в этот год не принимали десятиклассников, а принимали только людей с производственным стажем. И тогда с горя я поступил во ВГИК. А через год они прислали мне письмо: «Где вы, что с вами? Мы хотим, чтобы вы учились у нас». Но я подумал, что не хочу опять проходить все экзамены. Здесь, во ВГИКе, я был уже опекаем очень хорошими людьми… Моим руководителем был кинодраматург Алексей Яковлевич Каплер, можно было всегда придти к Евгению Иосифовичу Габриловичу, замечательному мастеру, одному из лучших киносценаристов и писателей… Он всегда себя заявлял как писатель, но он и один из лучших драматургов России. Был у меня ещё один наставник – Иосиф Михайлович Маневич. Это многолетний редактор «Мосфильма», удивительно прекрасный человек. Вот с такими учителями я оказался во ВГИКе.
«Мне кажется, что в моё время больше любили стихи»
Александр Павлович приехал в Иркутск с женой, Натальей Дьяковой. Она, как с любовью говорит муж, «вдумчивый, очень тонкий редактор. Редактор должен быть скромным другом-советчиком. Так, чтобы себя не выпячивать, но вовремя подсказать, акцентировать главное в работе. И деликатный, точный совет – это большая помощь режиссёру. Наташа была редактором ряда фильмов, показанных на фестивале в Иркутске». Дальше Александр Павлович переходит к своей работе. Если вы видели мультики «Снегурка», «Мук-скороход», «Живая игрушка», «Сестрички-привычки», телевизионный фильм «Сказки старого волшебника», то поймёте, что в одном случае он писал закадровый текст, в другом – сценарий, в третьем – песни.
– Как вы относитесь к тому, что вас знают как автора песенки крокодила Гены?
– Ой, я очень сержусь на это. Видите, я привёз с собой свои книги, и это только малая часть. В своё время у меня были проблемы с КГБ, мы как-то не очень хорошо понимали друг друга. Так что мои книги начали выходить только в 1990-е годы. В том числе детские. Эти стихи писались для семейного чтения, и главным образом для нашей дочки, Анечки. Анечка росла и росла, я как-то этого не замечал. Потом она стала руководить одной из крупнейших выставок современного искусства в России – Московской международной биеннале, выставкой художников-экспериментаторов, авангардистов. У неё талант организатора, а я всё думал: «Анечка, маленькая девочка…», и сочинял для неё, и так довольно много насочинял.
А если говорить про «Пусть бегут неуклюже…», тут своя история была. Худсовет принял песню, всё хорошо, замечательно. Звонит композитор Володя Шаинский: «Слушай, мне что-то не нравится эта песня, давай ещё поработаем». Я отвечаю: «Конечно, давай, кто же будет протестовать против лучшего?» А как говорит жена Наташа, я большой лентяй. Наверное, так оно и есть. Я что-то заволынил, тогда Шаинский взял меня за шкирку и притащил к Роману Качанову, замечательному человеку, режиссёру «Чебурашки». Идея Шаинского была превратить припев в запев, если я не путаю. В общем, что-то надо было поменять местами, что-то написать заново. И вот они вместе с режиссёром незаметно заперли меня на кухне. Сами сели играть в шахматы, и пока они сделали 10 партий-блиц, был написан новый вариант песни.
«Они были удивительными оптимистами»
Александр Павлович – один из тех, на чьих глазах проходили, сменяя друг друга, целые эпохи. Слушать его очень интересно, и, безусловно, цена его воспоминаниям очень высока. Потому что мы что-то когда-то читали про те времена, а он в них жил. Два его деда были репрессированы. Павел Ильич Тимофеевский (со стороны отца), Александр Александрович Нестор (со стороны матери) друг другу приходились двоюродными братьями. Павел Ильич был генералом от медицины в царские времена, а потом и в Красной Армии. Он разработал систему эвакуации раненых с поля боя ещё в условиях Первой мировой. Александр Александрович был призван в белую армию, потом был одним из руководителей Челябинского тракторного завода. В 1937 году, в годы большого террора, обоих – и красного, и белого – расстреляли. «Но от детей это скрывали, и так было в большинстве семей, – говорит Александр Павлович. – Наш детский патриотизм каким-то чудовищным образом сочетался с догадками. Дети же были не полными идиотами. Мы понимали, что произошло что-то очень страшное».
– Вы помните блокаду?
– Да, прекрасно помню. Я очень хорошо помню всё то, что со мной происходило после трёх с половиной лет. Я как котёнок, у которого прорезались глаза, и вот я наконец увидел мир не вверх ногами и не дискретно, а так, как его видят все люди. А война началась, когда мне было уже восемь лет. Помню очень хорошо первый день и то, что было дальше. Что мне запомнилось в блокаду? О чём не писали? Знаете, немцы сбрасывали листовки, эти листовки валялись на улицах. На них было написано: «Миленькие дамочки, не копайте ямочки. Наши таночки пройдут, ваши ямочки сомнут». Надо сказать, что, может быть, никогда в жизни я так не гордился русскими людьми, как тем окружением, в котором я, ребёнок 8 лет, оказался в осаждённом Ленинграде. Это были замечательные люди, они вели себя героически. Они были удивительными оптимистами. Они шутили, смеялись, заботились обо мне. И до последней минуты не поддавались слабости. Я со стыдом думаю, что сейчас, в мирное время, я легко теряюсь и не знаю, как быть. В нашей квартире тогда жил дальний родственник с чудным именем Алефтан. Он варил себе из столярного клея суп, ничего лучшего не было. Человек он был громадный, и ему требовалось гораздо больше питания, чем этот столярный суп. Но он пел, он постоянно пел. И пел за несколько часов до смерти. Весельчаки, шутники, очень добрые… Это детское впечатление, но я не могу его заменить. Оно каким было, таким и осталось. В школу я пошёл уже в эвакуации…
Около трёх лет назад Александр Павлович с супругой побывал в Питере, нашёл дом, что на Литейном проспекте, где жила большая семья Тимофеевских. Семья занимала парадную часть огромнейшего доходного дома. Во время войны туда попала бомба. По счастью, в квартире в тот момент никого не было. После войны дом восстановили, но не целиком, и потому он выглядит немного странно – вместо части дома там сегодня просто сквер. Этот сквер – как раз то место, куда упала бомба.
– А до этой бомбы была ещё одна, попавшая в другую часть нашего дома, – вспоминает Александр Тимофеевский. – Воздушные тревоги были без конца. Постоянно выла сирена, но сигналы запаздывали. Не успевали дать сигнал, а немецкие самолёты были уже над нами. Мама рассказывала, что женщина одевала троих своих маленьких детей, и в это время в её квартиру врезалась бомба. Она как-то всех трёх к себе прижала, и они пролетели с верхнего этажа до самого низа, и все остались живы. Пятисоткилограммовая бомба, по счастью, не взорвалась.
Закончил Александр Павлович школу в год смерти Сталина. Школьником ходил в литературный кружок при Московском доме пионеров. В кружке группа молодых людей, студенты-первокурсники и школьники, решили ещё и самостоятельно изучать творчество поэтов, читать стихи… И заодно начали читать труды Ленина и обнаруживали расхождение между этими трудами и действительностью. Их сдали, было несколько доносов. После войны, в 1948-1949 годах, КГБ устроил провокации, «дело юных ленинцев». Ребят арестовали: «Трёх старших мальчиков расстреляли. Мне было 14, им по 17 лет. Тогда они были для меня старшими, а когда я перешагнул их возраст, они остались для меня на всю жизнь детьми», – говорит Александр Павлович.
«Это же КГБ!»
«Мои отношения с КГБ начались с «Синтаксиса», – говорит Александр Тимофеевский. – Позже очень резкое стихотворение «На смерь Фадеева» попало в КГБ. Чтобы было более понятно, почему комитет так заинтересовался именно этими стихами, надо прочитать хотя бы несколько строк. И сопоставить со временем – 1950-е годы. Последние строчки этого произведения звучали так: «Ты умер, а как же Отчизна? //Забудет? Осудит? Простит? //Как прИговор соцреализму //Твой выстрел короткий звучит. //И нету ни горя, ни боли, //Лишь всюду твердят об одном: //Что был ренегат-алкоголик //Народа духовным вождём. //Для нас это, впрочем, не ново, //Не тратьте на мёртвых слова. //Пока существует основа, //Покуда система жива».
– Вы говорили, что ваши стихи попали в «Синтаксис» Александра Гинзбурга совершенно случайно.
– Да, вы знаете, я в это время работал в Душанбе на киностудии «Таджикфильм». Мне кажется, что в моё время больше любили стихи. Во всяком случае, их переписывали, они ходили в списках. А с Александром Гинзбургом вообще удивительно, ему было 20 лет, совсем молодой человек, и он сумел отобрать в журнал лучших поэтов того времени. Будем загибать пальцы: первый нобелевский лауреат Иосиф Бродский, Генрих Сапгир, Игорь Холин, группа питерских поэтов. И как-то затесался во всю эту компанию ваш покорный слуга… Меня всегда поражал вкус Алика, потому что и всякая ерунда ходила в списках, но он выбрал вот этих, непечатавшихся. А потом оказалось, что это прекрасные поэты. С Гинзбургом я уже после познакомился. «Синтаксис» положил начало очень тесной дружбы. Но этой дружбе мешало то, что Гинзбург время от времени сидел в гулаговских лагерях. А я работал то в Душанбе, то ещё где-нибудь. Но всё равно уже в новое время мы с ним встречались, он приезжал из Франции, мы общались. Хотя, конечно, это было не совсем так прекрасно, как было в юности.
– Как получилось так, что вам пришлось выкинуть стихи, целый чемодан?
– Это была замечательная совершенно история, меня стали таскать на Лубянку, и я понял, что вот-вот будет обыск. Тогда я пришёл домой, выбросил все свои стихи в ванну и стал жечь. Приходит мама, видит всю эту картину. Я, конечно, не могу ей говорить, что меня вызывают в КГБ. И тут я говорю: «Мама, я решил отказаться от того, что я писал раньше, от своей пошлой манеры, я нашёл новые ходы в поэзии. А это всё надо сжечь». Мама рассердилась: «Немедленно прекращай! Ты сожжёшь всю квартиру!» Я схватил остатки стихов, снова уложил в чемодан… Вышел на улицу, кинулся к такси, сажусь, и тут же подсаживается какой-то другой человек. Я говорю: «Послушайте, водитель, я пришёл первым!», а он мне тихонько: «Это же КГБ!» Тут я рванул на автобус, проехал несколько остановок, вбежал в какой-то двор и вывалил всё содержимое на помойку. Но потом, как я понял, эти стихи всё-таки оказались у них. Жалко только одно – если бы они взяли их у меня из дома, то в новые времена я мог бы прийти и потребовать эти рукописи обратно. Но поскольку неизвестно, откуда они их взяли, я не могу утверждать, что они лазили в помойку, хотя они мне сами намекали. Когда шли допросы, они называли стихи Коржавина, Слуцкого… У Слуцкого были замечательные стихи, мы его очень любили в то время. Про других поэтов я говорил, что не знаю, чьи это стихи и кто написал… Но когда речь заходила о моих стихах, я говорил: «Это мои».
– Как это – сидеть, писать дома, и ничего не печатают. Довлатов очень тяжело это переносил.
– В жизни очень много всяких трудностей. Огромное количество выпадает на долю каждого человека. Наверное, конечно, хотелось увидеть напечатанным то, что я писал. Но я очень полюбил мультипликацию. Там работали замечательные люди, я попал в самый расцвет «Союзмультфильма». Там были такие люди, как Николай Робертович Эрдман, его друг Михаил Давыдович Вольпин, лучшие драматурги России. Мне посчастливилось из-за цензуры стать некоторым образом соавтором Эрдмана. Он написал сценарий «Снегурки», режиссёром был Владимир Дегтярёв. Замечательный режиссёр, он сделал любимый многими фильм «Кто сказал «мяу». Но оказалось, что оба они для Госкино плохи и нужен объяснительный текст. Эрдман писать наотрез отказался. Он сказал: «Никакого текста я делать не буду, всё самодостаточно». Директор относился к нему с большим уважением, объяснил: «Николай Робертович, фильм же не выйдет тогда». И Эрдман предложил написать текст мне, и я написал текст для «Снегурки».
– Вы не раз признавались, что с Хлебниковым вас познакомил школьный учитель. Причём необычным образом.
– Да. «Давным-давно когда-то, в бездушной и пустой семье аристократа родился граф Толстой…» – так начиналось моё первое сочинение, кажется, седьмой класс. И заканчивалось такими строчками: «И прессой был он признан, и принят хорошо, но всё же смысла жизни до смерти не нашёл. И, затаив тревогу, не понятый людьми, он отдал душу Богу, Аллах его возьми». Мне было лет 13. Мы должны были написать сочинение на рассказ Толстого «После бала». Нам дали четыре урока, первые два часа вёл чертёжник, поскольку он нам отдал свои часы под сочинение. Я написал эти стихи. И говорю учителю: «А кто уже написал сочинение, может идти домой?» Чертёжник очень удивился, я подал ему этот сложенный вдвое листочек, положил свои книжки в портфель, сделал ребятам ручкой и ушёл. Потом меня исключили из школы. Мама ходила, за меня умоляла, через месяц меня вернули обратно. А у нас был учитель литературы, звали его Пуз. Он был довольно полный. Он как-то встретил меня и, не глядя на меня, сказал: «Тимофеевский, возьмите!» – и протянул книгу. «А что это такое?» – «Почитайте». – «А когда нужно вернуть?» – «Можете не возвращать». Он дал мне драгоценного Хлебникова. Книжка эта у меня, к сожалению, не сохранилась. Это раритет, издание примерно 1913 года. Я открыл книгу, и мне сразу попалось на глаза: «Муха! Нежное слово, красивое,// Ты мордочку лапками моешь, // А иногда за ивою// Письмо ешь». Это было совершенно необыкновенное открытие, чего никогда не приходилось читать. Я Хлебникова полюбил. А потом понял, уже ставши взрослым человеком, что это был мне подарок за моё сочинение.
– Сегодня для вас какие поэты значимы?
– Из современных поэтов я люблю Машу Степанову, Григория Дашевского. Особенного Дашевского, он замечательный эссеист, историк литературы. Два года назад его не стало. Он писал потрясающие стихи, ни на что не похожие. И мне очень приятно, что он оценил моё творчество, его слова открывают один из моих сборников стихов.