«Это высокая лирика в больших-больших кавычках»
Татьяна Толстая презентовала новую книгу, вышедшую после десятилетнего перерыва
«Власти добьются того, что люди будут материться много больше», – так писательница Татьяна Толстая отозвалась о запрете мата в литературных произведениях и Интернете. Её новый сборник, который она презентовала на прошлой неделе в Санкт-Петербурге, имеет скромную надпись «18 плюс». Следующий тираж, который выйдет уже после 1 августа, будет завёрнут в целлофан с огромной цифрой 18. Сама Толстая смеётся – что может быть привлекательнее для неокрепших умов, чем такая надпись. Впрочем, на петербургской встрече с читателями речь шла далеко не о мате. О современной литературе, о путешествии Гильгамеша, о «поганом грибе» – фейсбуке и о том, как и почему 38 минут эфира убили «Школу злословия». На встрече побывал и «Конкурент».
Зал «Буквоеда» на Невском был забит до отказа задолго до начала «встречи с читателями». Задние ряды напирали со стоном: «Ужмитесь там!» – «Куда тут ужиматься? Еле стоим», – отзывались изнутри. Татьяну Толстую с её новым сборником «Лёгкие миры» ждали. Одна девушка в порыве назвала Толстую «учителем». «Учителю» Толстой задавали очень разные вопросы. От того, как проходит её «обычный день как писателя» («Не скажу») до «Одобряете ли вы выбор Дуни Смирновой – Чубайса?» («Он её муж, как я могу что-то…? Неудобно»). «Недавно вышел роман Захара Прилепина «Обитель». Читали ли вы его?» («Не читала и не буду я читать Захара Прилепина»). Впрочем, Татьяна Толстая призналась, что вообще современной литературы не читает, поскольку чтение отнимает слишком много времени от работы над книгами.
«Лёгкие миры» – первый сборник, вышедший после десятилетнего перерыва. И состоит он из текстов, которые печатались в журналах, в соцсети Фейсбук. Собраны они в три основных блока. Первый – это собственно произведение «Лёгкие миры». Когда-то оно открыло литературный проект «Всё о моём доме» журнала «Сноб». «Это высокая лирика в больших-больших кавычках, – сказала Татьяна Толстая. – Тексты, конечно, лирические, написаны с ориентацией на стилистику литературную, не разговорную, не документальную. Это, вообще-то говоря, рассказы, хотя там нет ни одного слова вранья». Татьяна Толстая призналась, что ею двигал интерес «посмотреть на действительность с другой точки обзора». «Вот я, скажем, метр семьдесят ростом, минус 15 см – глаза. Вот я смотрю на мир с высоты метр пятьдесят пять. А вот если бы я была змея или крокодил и ползала, то я бы видела мир снизу. Иначе были расположены окна, ноги людей бы ходили, которые бы я иногда хватала… Вообще солнце бы иначе светило, всё бы было иначе. В зависимости от того, где мы расположены в пространстве, угол вхождения будет разный. Мне интересно изменить этот угол». «Это повесть, написанная от первого лица, посвящённая реальным событиям, – добавила Татьяна Толстая позже. – Она о том, как я купила дом в Америке. Как я хотела купить этот дом, как я купила этот дом, как я любила его, как я потеряла этот дом и как я осталась без дома. Вот про что эта повесть. Всё остальное – уж что вы прочитаете». Второй блок текстов в сборнике называется «С народом» и состоит из документальных заметок, фиксации разных встреч, которые происходят, когда «общаешься с народом». «Третья часть называется «Может быть свет», и она о том, что всё не заканчивается тем, что мы видим, всё не заканчивается со смертью, и есть ещё продление куда-то», – сказала Татьяна Толстая. Почему-то на этой встрече ей захотелось рассказать об одном рассказе сборника – «Волчок». «У нас дома был и есть волчок, юла, – сказала Татьяна Толстая. – Он был куплен где-то в году 1912–1914, года родилась моя мама или её старший брат. Его разгоняли, он пел. И тут случилась революция, и все вдруг поняли, что он поёт «Боже, царя храни». Из него вырвали палочку, и петь он перестал. Но механизм внутри остался. Всякое потом случалось, деда арестовывали несколько раз, привлекался он по делу Гумилёва, поскольку был близким его другом. Так вот, у этого волчка внутри всё хранится. Если найти палочку, вставить в него, то можно услышать мелодию, забытую с 1917 года. Это рассказ про то, что ничего не пропадает, ничего не делается. И что бы ни творилось вокруг нас, с нами ничего не сделается».
– Вопрос о религиозных предпочтениях. Кажется, что вы язычница?
– В принципе, я себя отношу к христианской религии, но мне это совершенно не мешает с интересом относиться к язычеству. Дело в том, что никто, в общем, ничего не знает о Боге. Само христианство, каким оно представляется в сегодняшнем виде, – это результат церковной политики, которая сложилась в районе четвёртого века и позже. Тогда проходили все соборы, устанавливавшие каноны. В своё время епископ Ириней, встав во главе церкви, первым делом повелел уничтожить все евангелия, которые не были каноническими. И евангелия, которые мы знаем сейчас, это были те, что признавали главенство церкви и запрещали от неё отклоняться. Существовало до сорока различных евангелие, насколько я помню, подлежавшие уничтожению. Там были евангелия от апостолов, Марии Магдалены. В то время это было модное диссидентское направление, прославление Христа, и каждый делал то, что хотел. Шли сложные философские и религиозные споры. Всё это необходимо было конституциализировать, споры прекратить и ненужные евангелия подвергнуть уничтожению. И уничтожили, но часть из них сохранилась, потому что монахи разных монастырей кинулись спасать… Если вы хотите тупо верить Московской патриархии, ну что ж… Нельзя верить ни одной организации, человек свободен. Христианство, я думаю, религия более таинственная, широкая, тёплая, добрая и загадочная, нежели то христианство, которое нам сейчас пытаются преподнести. Думаю, что церковное представление от истинного понимания Бога отличается как нормальная еда от бургера в Макдональдсе. Если такое отношение к церкви можно считать языческим, то, может, я и язычница. И ещё я скажу – Бог в нас, и не надо никуда специально идти, чтобы ему молиться.
– Не помешает ли вам творить запрет на использование мата в литературных произведениях и фейсбуке?
– Конечно, помешает. Вообще всякое затыкание рта мешает. Кляп вот мешает, всё, что лишнее попадает в рот, мешает. Они всё же побоялись совсем-то мат запрещать. Вот в этом произведении искусства, то есть моей книге, которая вы-шла до 1 августа, было велено поставить «восемнадцать плюс». И вот художница очень изящно поставила на какой-то чемодан эти «восемнадцать плюс». То есть, кому восемнадцать, читайте, там много матов. А вот кому не исполнилось – ни-ни! Я уже говорила, что по моим наблюдениям, маты используют люди до восемнадцати, а потом как-то успокаиваются. А вот следующий тираж, выходящий после 1 августа, уже будет закутан в целлофан и на нём крупно будет написано «восемнадцать плюс». То есть это означает: там внутри мат! Что же касается Фейсбука, то посмотрим. Это ведь закон о блогерах, они хотят приравнять блогеров к СМИ, а СМИ не имеют права материться, потому они хотят, чтобы блогер сам пошёл и сдался. Объявил, что он СМИ. А то, что ты СМИ, определяется тем, что тебя читают больше 3 тысяч человек в день. То есть вообще всё перевернуто с ног на голову – твоя позиция зависит не от тебя, а от тех, кто пришёл тебя читать. Как я могу управлять теми, кто приходит меня читать? Если надо, на меня ботов напустят, и ко мне 10 тысяч придёт в день. Антон Носик сказал, что не будет соблюдать этот закон, потому что он антиконституционный. Он действительно антиконституционный, поскольку цензура запрещена законом. Власти добьются того, что люди будут материться много больше. Кроме того, они же запретили четыре слова и образованные от них слова. Ну вот можно ли говорить «му…ак»? Он в список не входит, он не запрещён. Му…ак, му…звон, му…ило гороховое? Ман…вошка. Они не были запрещены. И что, бежать догонять: «Нет, нет, и это тоже запрещено!» Они полагают, что имеются некоторые корни слов. И так трусливо пытаются запретить: вот это мужской половой орган, вот женский половой орган и вот действие между ними. Власти сами себя загоняют в какое-то странное положение…
– Вы успели надышаться свободой в 90-е?
– Я не успела надышаться свободой, потому что я все эти годы не здесь жила, а в Америке. Там нет особой свободы, и до сих пор у нас этой самой свободы гораздо больше. Потому чтоу нас законы не работают. У нас чудовищные законы, но они не работают. И это очень обидно, что надышаться-то как раз и не смогла. Я свободу видела, я её чувствовала, упивалась этой свободой. Конец 80-х это тоже было уже… Но мало. А то, что будет дальше – я не знаю.
Сразу несколько вопросов были заданы про «Школу злословия». Люди надеялись на продолжение проекта, или на то, что Татьяна Толстая объявит – с Дуней Смирновой они задумали что-то новое. Однако Толстой пришлось разочаровать читателей. «Ничего не будет со «Школой злословия». Её закрыли, – отрезала она. – И с Дуней Смирновой больше не будет проектов. 12 лет вместе отработали, и достаточно. Она давно устала от этого нашего проекта, и я устала. В «Школе…» было много полезного, и потому надо было продолжать эту передачу. Понятно было, что её рано или поздно закроют, а на самом деле технически не продлят. Нас уже закрывали, потом снова открыли… А теперь нас просто «не продлили». Были люди, которых мы бы могли очень хорошо показать, но нас стали давить и теснить и сокращать нам время. Нам дали 38 минут, но за 38 минут для такой передачи практически ничего сделать нельзя. Она построена именно для 52 минут, а не для 38. Мы старались брать людей, которых никто не знает. Для того, чтобы человек проявился, отвечая на вопросы, нужно время. За полчаса сделать это невозможно. Кроме того, в передаче для обсуждения должны быть по крайней мере две темы. А 38 минут для одной темы много, а для двух – мало. Это была такая кривая телега – три колеса, а четвертое сдулось. Мы записывали час, а потом наши бедные редакторы вынуждены были вырезать из него 38 минут, теряя драгоценные куски разговора».
– Чем отличается публика застойных лет и сегодняшняя? Сегодня часто можно услышать смех там, где он неуместен.
– Когда вышел фильм «Андрей Рублёв», это же был шестьдесят какой-то год. Кажется, 1967. В Питере его показали один раз в кинотеатре «Арс» на площади Льва Толстого, а потом как-то перестали показывать. Я туда сходила. Как вы помните, одну из ролей там исполняет Никулин. Так как только он появился на экране, зал дружно загоготал. Потому что если Никулин, то надо смеяться. Я вам скажу, что публика – она всегда публика. Просто раньше смеялись одному, а сейчас – другому. Это не тот случай, когда сначала по-думал, а потом начал смеяться. Дураку пальчик покажешь, он начинает смеяться. Вот Никулин как раз клоун, а значит, надо «гы-гы-гы». Важнейшим из всех искусств для нас является цирк. У нас ещё не вымерло поколение людей, которое было тонким, но уже в значительной степени оно вытоптано. Их становится всё меньше и меньше и меньше. Когда я поступала в университет, оставались только остатки и вполне себе запуганные. А это был 1968 год. Мы только поступили, а старшие курсы нам говорили: «Покупайте книги, последние на Невском на развалах продаются, сейчас книг не будет». И правда, книги исчезали, мы почти уже «хвостик» увидели. Они все переместились в подполье, возникли книжники, то есть книжные спекулянты, у которых можно было достать…. Это всё установилось до самого конца 80-х, вот такой был застой. Общение с тонкими людьми немножко грозило тюрьмой. Сейчас при всех прочих равных много лучше, чем было. Хотя…
СССР постепенно уходит в мифологию. А у Толстой очень хорошо получается рассказывать правду о том самом мире. Кажется, все мы в этом жили и живём, и все можем что-то эдакое рассказать. Недаром соцсети наполнены фотками и рассказами «как я жил в СССР». Но так, чтобы рассказ получился не пошлым – так могут единицы. Её рассказы о пищевых пакетах, или «заказах», которые в советское время получали литераторы по линии Союза писателей, можно слушать и слушать. «Невоспетая сторона жизни, есть-то нечего было,– усмехается она. – Я сама втёрлась в систему этих заказов, потому что я считалась «внучкой классиков». Мне надо было есть, пить и детей кормить… В заказ входила пачка чая индийского со слоном. То, что сейчас называется: «Тот самый ча-а-а-ай». Тот самый чай представлял из себя резаную бумагу. У меня был такой книжный шкаф, нижняя часть которого закрывалась, это было отделение для консервов и чая. И одну пачку я задвинула далеко, и она там затерялась. Несколько лет мы пили «тот самый чай», и вдруг обнаружилась эта пачка. И я её заварила. Вы себе не представляете! Медленно и постепенно они подменяли чай этой дрянью. Делалось это с большим искусством. Давали пачку растворимого кофе, и если ты его неправильно насыплешь, он на ложке оставался как деготь. И потом ничем от ложки нельзя было отодрать. Господи, а если в организм это попадет? Давали крупу гречневую, банку сайры, если повезёт, банку югославской ветчины «утюжком». Противная эта ветчина казалась волшебной, потому что в магазине была колбаса «третий сорт с будкой…».
– Раньше существовала цензура государственная, а сейчас – цензура забалтывания. Печатается, снимается и пишется столько, что человеку трудно понять, что из этого стоящее. Как поступать?
– Для того, чтобы понять, что этот текст вам нужен, существуют разные институты. Это рецензии, критика. Кроме того, в себе выращивайте критическое существо. Нужно смотреть – нужно ли это тебе или нет. Сейчас это гораздо проще и быстрее произвести, нежели раньше. И в Интернете можно посмотреть на то, что представляет собой такой-то автор, критику на него. Просто так идти и заглатывать все тексты, которые написали, ну да, это невозможно. Нужно выработать в себе какое-то умение отделять. Но забалтывание не есть цензура. Наоборот, ровно наоборот. Это свобода слова, и хорошо, что она есть, а у нас есть свобода выбора – читать или не читать. Вот так вот в сочетании этих свобод мы и эволюционируем.
– Планируете ли вы новые постановки по своим произведениям? Мы помним «Кысь» в СПбГАТИ.
– Это был такой интересный эксперимент, но я не люблю, когда делают постановки по моим текстам. Это не значит, что постановки плохие, просто я этого не люблю. Потому что ты пишешь одно, а всякая интерпретация принадлежит не тебе. Это искажает твой текст. Есть такой Новый рижский театр, он сделал постановку по моему рассказу «Соня», я видела её. Хорошо была сделана постановка, ничего не могу сказать. И тем не менее, ощущение, что ты этого не делал, ты этого не писал – оно неприятно. Нет, может, кому-то и приятно, мне нет. Мне очень много раз предлагали поставить мои произведения и в театре, но нет. Есть один маленький театр университетский, я разрешила им ставить с условием, что я этого смотреть не буду (имеется в виду Московский открытый студенческий театр – МОСТ – Авт.)
– Как сложно было обрести свою писательскую оптику, зная, что с одной стороны дед Михаил Лозинский, с другой – Толстые?
– Нет, это никак не влияло, потому что свой-то голос, он есть. У меня и бабушка по отцовской линии поэт, Наталья Крандиевская-Толстая, жена Алексея Николаевича. Мать Алексея Николаевича Толстого тоже была писательницей, такой средненькой, но востребованной. Это был конец 19 века. Они все писали примерно так: про бедную акушерку, устремлённую в светлое будущее, мальчика, которого бьют розгами в деревне… На социальные темы. О литературе, в общем, речь не шла. Другая прабабка, мать бабушки, Крандиевская Анастасия Романовна, тоже была писательницей. Не могу я сказать «более-менее интересной», ни то ни другое. Но она была интересной личностью по крайней мере. Она была первой в Европе женщиной, которая спустилась в шахту. Красавица, шляпа колесом, талия… И вот она полезла в шахту, это сейчас-то страшно, а тогда тем более. Написала рассказ «Только час». Литературы у меня в семье полно, и если на всех оглядываться, стесняться, то собственного голоса не выработаешь. И вот если ты как-то ощутишь его внутри, обретёшь, то его и развиваешь.
– Белинский говорил о том, что успех книги зависит от современного её понимания. Вы не особо жалуете современную литературу. Вам кажется, что современная литература куда-то не туда идёт?
– Человек, имеющий писательский дар, сообщает о мире, который не изменился за последние пять тысяч лет. Ну имеются некие декорации, но это всё такое же трагическое проживание жизни, вопросы: «Почему? Зачем? А как?» Есть первый важный литературный текст, ещё шумерский – сказание о Гильгамеше. Гильгамеш задумался о том, почему умирать-то надо? Отправился в какой-то дальний путь и нашёл цветок бессмертия. Устал, остановился на берегу водоёма, положил цветок и решил искупаться. Из камышей выползла змея, съела цветок. И с тех пор змеи бессмертны, а человек смертен (в то время было представление, что змея бессмертна, поскольку сбрасывает кожу). И вот этот текст, созданный тысячи лет назад, задаётся вопросом: «Зачем нужно умирать?» И сейчас люди фактически пишут о том же. На разные голоса они говорят о том же. Люди испытывают горечь от кратковременности жизни и её мимолётности, потому что даже столетняя жизнь мимолётна. А почему я не читаю? Читать чужие тексты – это отнимать время от написания своих. А это очень большая затрата сил и энергии. Я не могу на всех кораблях одновременно путешествовать в один и тот же порт.