Желание тишины
Коли заглядывать в мой послужной список, то —
читанные при свече и лампочке, при очках и без оных —
многие тысячи страниц стихов и прозы, эссеистики и
мемуаристики, наверняка столько же — исторических хроник,
философских трактатов и трудов по богословию…
Это не считая тех рукописей — в машинописи, от руки и
набитых на компьютере, — что бесперебойно накрывали и
накрывают то стараниями друзей, то желаниями приятелей,
то, само собой, слепотой графоманов.
И все это с некоторых пор и до сегодняшнего дня
прочитывалось с карандашом, с выписками, с непременным
западанием в душу и память.
И вся та правда и весь тот вымысел, над коими я
обливался слезами или смущался мыслью, без конца зудили,
упорно настаивая на том, что еще немного — ну две, ну три
тысячи страничек — и окружающий мир раскроется во все
стороны. «И в небесах я вижу Бога», — скажу я вслед за
Лермонтовым, «Вот сама истина», — вымолвлю вослед
Платону…
Увы, ни мудрее, ни совершеннее от всего прочитанного я
не стал, и коли и схожусь с первым, то в том месте, где он
мается («И скучно, и грустно, и некому руку подать…»), а если
соглашаюсь со вторым, то в той точке, где он растерян («Я
знаю, что ничего не знаю»)…
Если же оглядываться на «наше все», то бишь на
Пушкина, то и с ним мне сегодня много вернее именно в том
месте, где «нет счастья на земле, но счастья нет и выше», или
же в том бесконечном многоотточии «Отрывка», коим
разделены двинувшаяся и рассекающая волны корабельная
громада с внезапным, как инфарктное заикание, вопросом
«Куда ж нам плыть?».
Если же, глядя чрез курчавую голову русского гения,
выкликнуть уже мудреца библейского, то и здесь ничего
утешительного: «Многие знания — много печали»…
Никогда более, как в своем детстве — задолго до первой
тысячи книжных страничек, — я не понимал стариков.
Никогда более, как в своей сегодняшней перезрелости —
на гребне очередной миллионной страницы, — я не слышал
младенцев.
Наверное, давным-давно, подключаясь к усталости
своего деда, я зрел в нем себя сегодняшнего (еще чуть-чуть —
и придется идти на площадь, дабы отказываться от очередного
проявления заботы очередного правительства).
Возможно, в данную минуту, внимая захлебу нынешних
юных живописцев и стихотворцев, я зрю в них себя
вчерашнего (так и не проходит, не истончается потребность в
новизне высказывания и поведения).
Конечно, с позиции деда, я могу только поворчать, косо
взглядывая в сторону тех, кто множит конкурсы и их
бесконечные номинации на территории той журналистики,
которая в самых редких случаях походит на то, что таковой
может именоваться.
Конечно, с позиции младенца, я испытываю самое
настоящее головокружение от успехов, которые — достаточно
только захотеть — возможно обнаружить в работе
телерепортера «Города» или газетного обозревателя
«Комсомолки».
Конечно, только не расставшись с молодостью, я могу
полагать продолжателями традиций чудного художника
Жибинова тех ребят, которые, дабы убедить в этом
иркутскую, и не только, общественность, вышли на площадь
для публичного аутодафе собственных еще не просохших
холстов…
Увы, оглядываясь на прочитанное и нажитое опытом, я
вряд ли поверю, что сожженное полотно много лучше того,
что выставлено на одном из последних вернисажей в салоне
Лины или в салоне Тани.
Увы, я давным-давно знаю, что шумное — не значит
хорошее. Давным-давно отшатываюсь от всякого имени,
замаранного пиаром, — будь то художник или прозаик,
кинорежиссер или публицист.
Я вздрагиваю, обнаруживая среди «первых» наших
писателей того, кто, начав с хороших текстов, кончил
«Ночным дозором».
Я трепещу, видя, как унижают одного из лучших наших
писателей бесконечным дождем из премий, званий и прочей
мишуры.
Я знаю: подлинное — почти всегда невидимо.
Так ли уж был обласкан при жизни лучший из наших
живописцев Аркадий Вычугжанин, именем коего клянутся
сегодня возжелавшие внимания к себе, любимым, наши не
очень юные ребята из «Ноосферы»?
Так ли уж безоблачны были жизни Вампилова и
Шукшина, Рубцова и Рыжего, присвоенные ныне кем ни
попадя?..
И все-таки, коли судить исключительно по линии
творческой, их судьбы были безоблачны, потому что почти
от начала до конца — в тишине.
Ни та дружба, которая расшумелась нынче, после их
гибели, ни то их признание, которое столь громогласно, что
уже не оставляет для нас и малого зазора для личного
соображения, ничуть не смутив их сосредоточенности, не
помешали им сложить строки своих убедительных фантазий:
Только что, подводя итоги минувшего года, один из
тишайших наших прозаиков Андрей Дмитриев закончил свой
обзор признанием в любви поэтическому цеху.
Андрей Викторович так разошелся, что, вспомнив о
своей годовой каторге в жюри Букеровского комитета,
воскликнул: будь моя воля, сказал он, я бы дал премию не
прозаику, а поэту Льву Лосеву.
Я бы, говоря по правде, тоже.
Но кто из нас читает поэзию бывшего питерца, а ныне
семидесятилетнего профессора одного из американских
университетов Льва Владимировича Лосева, кто из нас хотя
бы догадывается, что, читая его новые сочинения, имеет дело
с подлинным, а не мнимым?..
Кто из нас выстоял в бесконечной болтливости наших
смутных дней, отстояв для себя ту тишину, из которой
внятно звучит почти позабытый Лермонтов, почти незабытый
Платон, почти неслышимый библейский песнопевец, то есть
ту самую тишину, из которой кое-что и виднее, и, может быть,
понятнее?