Формула повторения
Только сегодня и дошло до меня, что, встречая Новый
год, я более всего представляю его возможные дары
ничуть не новыми.
Более того, если я чего и жду от грядущего, то вовсе
не того, чего у меня не было, а наоборот —
продолжения того, что уже имел или имею.
Да и как представить мне свое ближайшее будущее без
всего привычного
— без птицы
за окном и иконки на полке, без тех, из-за которых
живу, и мыслю: без мамы, которая далеко, но близко,
без жены, которая поймет, без дочери, которая даже и
напугает, но разве может быть иначе в ее пятнадцать?
А как моему новому без старых друзей — без тех
застолий, на которые мы еще, по старинке, горазды,
без тех телефонных звонков, которые и нагрузят, но и
согреют, без тех книжек, на которых мы сходимся или
расходимся?
Я ведь — после двенадцати — коли не выключу
телевизор, то не в новую песенку западу, а в старую
— в ту, что с голосом Булата, с мелодийкой
Пахмутовой или Тухманова, с болезной хрипотцой
Бернеса или чужеземной трещинкой Пьехи.
И коли хватит у меня сил, то под первое утро нового
года я поставлю на свой вертачок не какого-нибудь
минималиста или рокера, а именно что Баха, а там уж,
привычно им мучимый, и Пушкина вспомню, и Блока
окликну, и без Есенина не останусь…
Выходит, талдычим о новом, а имеем в виду старое,
или, если хотите, вечное, или же, как любили
говаривать коммунисты брежневского розлива,
«незыблемое»…
Только представлю, будто мне, послушному ученику
философа Федорова, удалось воскресить деда Давида и
бабушку Еву, так тут же и вижу, как мчат они своими
глазами по всему старому, по тому, что понимали как
счастье — по нашим, их внуков, физиям, по тому, что
мы чудом не растеряли и почти сберегли: по книжкам,
над коими плакали, по штопкам, над коими горбились,
по заплаткам, над коими мудрили…
А уж если фильм я поставлю, то и он будет старым:
того самого Рязанова, который не мечтал, а стал
нашим главным сказочником на несколько десятилетий
кряду, рухну, как в детстве, в его «Карнавальную
ночь» или, как в юности, — в «Иронию судьбы…».
И если явится мне нечто предельно небывалое, коли
при этом случится со мной такое, чего не случалось
прежде, то я поверю ему и, присвоив, полюблю, но,
конечно, не прежде, нежели совмещу это небывалое с
уже бывшим, то есть доверюсь этому новому не прежде,
чем оно примнится старым.
Говорят, все новое — это хорошо забытое старое.
Сменяющие друг дружку все новые и новые поколения
российских старух не перестают повторять: «только бы
не было войны».
Повторяющие друг друга политики только и делают,
что, якобы говоря от имени народа, божатся истребить
его беды.
Идущие след в след за своими предшественниками новые
прозаики и поэты пробуют на вкус, пытаются
определить на цвет и на запах то самое слово,
которое, будучи непременно старым, зазвучит как
новое.
Грустно, но произнесенные за новогодним столом такие
слова, как «счастье», «любовь», «удача», звучат
безлживо и почти внове не более мгновения — стареют,
не отзвучав…
Хотя — почему грустно?
В последней повести Владимира Сотникова есть такое
соображение, которое я, как только обнаружил, так
тут же и принял: «мир начался с повторения».
Сын повторит отца, зимняя метель две тысячи пятого —
метель пятого тысячелетия; еще не дописанная книжка
на свой лад перетолмачит написанную позавчера; в
сегодняшнем Ромео очнется Ромео старый; в новом
радикале обнаружит себя старый большевик; в
сегодняшнем абстракционисте — признанный во всем
мире классик; к той молитве, что вышептали деды,
присоединится шепот их внуков и правнуков.
Новое лишь тогда новое, когда, только явившись, уже
претендует на звание старого. Разве не таковыми
пришли к нам Пушкин, обнаруживший свою родню в
нянькиных сказках и библейских повестях, Шостакович,
настроенный на русскую частушку и немецкую максиму,
Ахматова, расслышавшая — как своих сестренок —
Рахиль и Сафо, Хлебников, повторивший наших первых
книжников, и Мандельштам, откликнувшийся первым
талмудистам?
А Маяковский, продолживший греческого Пиндара, а
Бродский — договоривший за византийцев!
Даже то новое, которому никогда не стать старым,
оглядывается на опыт своих предшественников:
Пугачева — на Веру Холодную, «Фабрика звезд» — на
парад посредственностей всех времен и народов, Верка
Сердючка — на бабушкину завалинку. Только сегодня и
дошло до меня: мир — это та самая стихотворная
строфа, в которой одно слово повторяет иное, отвечая
ему непременно четким эхом: а выкликает а, у
ответствует у, я слышит я.
Мир — это симфония, где главная тема, испробовав
себя в иных пространствах, в результате множества
повторений, складывается в такую тему, которая
звучит как формула.
В дереве она звучит, как дом, в камне — как улица, в
воде — как отражение Божьего лика, в душе — как
семья, род, может быть, Отечество.
А в Слове эта формула повторения звучит как «Отче
наш, иже еси на небесех:», разом являя себя счастьем
земным и небесным…
Порадуемся этому, как вечно новому, а, восставши от
сна и помолившись, примемся за работу.