издательская группа
Восточно-Сибирская правда

Очарованный словом

  • Автор: Анатолий Кобенков

Если кого и читать из наших критиков, то в первую очередь, конечно, Курбатова: живой в
мысли и слоге, он даже о малозначительной книжке так выговорится, что, бывает, про
саму книжку позабудешь, а те строки, которые она ему внушила, и запомнишь, и
поживешь с ними, обдумывая так и этак.

Впрочем, по этой причине, да еще потому, что Курбатов складывает каждую свою работу,
как исповедь или молитву, в коих одно слово заплачет, а другое запоет, я все чаще и без
каких-либо усилий причисляю его к братии писательской, нежели критической.

Удивлявший и прежде, в последние годы он уже и поражает: в позапрошлом году
позволил издателю Сапронову издать книгой свою, длившуюся двадцать семь лет
переписку с Виктором Астафьевым, а уже в этом году, буквально только что, увеличил в
полторы тысячи большую часть своего подорожника — книжицы для личных записей,
которую, будучи моложе себя сегодняшнего на три десятилетия, догадался приспособить
не для своих рабочих заметок, а для летучих соображений тех поэтов и прозаиков,
художников и композиторов, с коими сходился в Москве или Питере, в пушкинском
Михайловском или толстовской Ясной Поляне, на «Сиянии России» в Иркутске или на
Днях славянской письменности в Рязани.

Юрий Куранов, Анастасия Цветаева, Арсений Тарковский, Павел Антокольский, Семен
Гейченко, Виктор Астафьев, Валентин Берестов, Виктор Конецкий, Давид Самойлов,
Булат Окуджава, Павел Бунин, Юрий Сильверстов, Георгий Свиридов, Виктор Гаврилин,
Евгений Колобов, Валентин Распутин, Леонид Бородин, Василий Белов, Дмитрий
Балашев, Владимир Личутин, Станислав Куняев, Владимир Бондаренко… — все они,
одарившие хозяина «Подорожника» кто стихом, а кто и афоризмом, живут в его
растревожившей меня книге, факсимильно: я читаю их не только через курбатовский
мемуар, а еще и чрез их скоропись.

Разумеется, что встреча с каждым из сих очарованных странников для Валентина
Яковлевича — то самое желанное и невероятное событие, к которому он, не готовясь,
готовился, не торопясь, торопился.

Само собой, и мне, и вам несомненно знакомо это сладкое волнение при встрече с тем,
из-за кого некогда недоспал, над чьей страницей вспыхнул, в чьей строке угадал или даже
рассмотрел свет истины: ладонь поэта или художника, композитора или писателя,
запавшего в тебя задолго до живой с ним встречи, представляется исцеляющей.

Вот я и листаю курбатовский «Подорожник», как душелечебник, поскольку благодаря
ему заново вижу вечных детей Татьяну Ивановну и Валентина Дмитриевича Берестовых,
вновь слушаю неисправимого печальника Окуджаву, в который раз подчиняясь нежному
жалобщику Левитанскому и по-моцартовски легкому Самойлову…

Книга Курбатова вышла мило старомодной — и не только потому, что ее столь верно
ненавязчивой сделал художник Сергей Элоян, а, в первую очередь, тем тоном и той
неспешностью, с какой она говорит о вещах вечных, опираясь на Жизнь и Время, на
Пространство и Разлуку, на Смерть и Память; старомодны и главные лица книги, то
вспыхивающие ребячьей радостью, то чадящие старческим ворчанием, то горящие
желанием все переделать, перекроить и ради этого затеять даже тот самый бунт, который
«бессмысленный и беспощадный»; старомоден и сам Курбатов, говорящий вослед вечно
буйным нашим старикам — Пушкину и Тютчеву, Достоевскому и Толстому, Есенину и
Пастернаку — где стройно, где мудро, а где взахлеб и с придыханием.

Добрая душа Курбатова открыта тем и этим — он столь распахнут для всякого творца, что
без конца рефлексирует, изводя себя из-за понятной забывчивости, не переставая
извиняться перед нами и за ту торопливость, с какой вынужден поминать того или иного,
за то, что при том, что разрастается его «Подорожник», истончается сердце и память:
«…увы, нашего сердца и нашей памяти хватит ненадолго. Ни любовь, ни дружество, ни
даже чувство утраты уже не проникают сердце насквозь — скорее отмечаются в нем, будто
в книге приезжих. Мы теперь скорее знаем чувства, чем переживаем их, душа почти
нарочито делается забывчива, будто защищается, чтобы полегче переносить слишком
подвижную, нравственно нечистую жизнь. Учишься защищаться от зла, а теряешь
память…».

При том, что книга собрала в одну компанию таких людей, которых в жизни, по разным
причинам, было бы не свести, она читается как цельный рассказ об одинаково
очарованных российских странниках, лечащих свои вечные болячки не только словом, но
и дружбой и даже разноголосицей в соображениях.

Что, казалось бы, общего меж Берестовым и Шафаревичем, Окуджавой и Куняевым,
Конецким и Балашевым?

«Мир тесен, и все мы в нем родня», — напоминает Курбатов.

Впрочем, поначалу — восторженный юноша, готовый обнять и правого, и левого, к
последним страницам книги Курбатов уже иной, вернее, не кто иной, как страдалец за
русскую душу.

Может быть, поэтому, поостыв, он и себя, и книжку свою читает как критик —
прилаживая завязку к кульминации, а ту — к концовке, видя себя уже не только
очарованным словом, но и героем литературных будней и движителем непростого
литературного сюжета.

«Как далеко ушла книжка от первых, еще спокойных, домашних, улыбчивых записей. Как
нахмурилась. И вся как будто на сквозняке», — вздыхает он.

И правда, что происходит с мудрым Валентином Яковлевичем после общения с Георгием
Свиридовым, в своем монологе с порога отказывающим в правоте всем (кажется, с
единственным исключением) современным сочинителям и исполнителям музыки! Как
нашему Валентину Яковлевичу стыдно самого себя, а более всего — своей «всемирной
отзывчивости»… «…и Пруста почитаю, и Казакова, Павича, и Астафьева, Маркеса и
Маканина, и вроде все в свой час по сердцу и во все небо, все вроде твои, и всяк поровну
важен…».

И здесь — по сюжету — зачинается для Валентина Яковлевича с некоторых пор вечная его
дума «о собирании русского человека» (что, на самом деле, является заботой
исключительно Божьей), отчего душа моя, только-только исцеленная первой сотней
страниц его «Подорожника», уже не поет, а постанывает, потому что выходит, что «твоя
отзывчивость» часто только другое имя лени, боязнь твоя глядеть на свое, как на солнце,
пока от света не заболят глаза…».

И наивен бывает наш Валентин Яковлевич — как в том случае, когда, сойдясь в наших
краях со своими друзьями в хорошей песне, в нашем «Священном Байкале», решает,
заодно с Шафаревичем, выйти к народу и, отказавшись от привычных монологов, просто
запеть, потому что: «И тут все поймут, что никакого расточения сил и никаких духовных
потерь нет, а есть все тот же великий народ…».

Ну что же, пускай и наивный, и смущенный своей (по-пушкински!) всемирностью, и —
бывает — велеречивый, но этим-то и хорош, отличен от прочих, потому что, при всей
тяжести возложенной на себя миссии «по собиранию русского человека», явно из тех
последних, кто еще взглядывает на художника не как на составителя текстов, а как на
Божье творение…

И разве это не чудо — критик, очарованный словом и всяким, кто служит ему своей верой
и своей правдой!

Читайте также

Подпишитесь на свежие новости

Мнение
Проекты и партнеры