Хочется закричать, хочется заплакать...
Так вышло, что с середины июля по середину августа — до Преображения и уже при его
свете — жилось и живется при этом трехзвездии — трисвечии: Чехов
— Шукшин — Вампилов.
Что-то помнилось само по себе, что-то требовало перепрочтения, а между тем из башки
никак не выходило: сто лет без Антона Павловича, тридцать два — без Александра
Валентиновича, тридцать — без Василия Макаровича!
И рядом они, и далече, и до слез свои, и до отчаяния недоступные.
И близки друг дружке (все — из российской глубинки, каждый — со своим театром), и,
конечно же, далеки друг от друга («тихий» Антон, бежавший в отчаянии на Сахалин,
шумливый Александр, укрывшийся от нас байкальской волной, громкий Василий,
бредивший Стенькой Разиным и порвавший сердце на киносъемке фильма о Великой
Отечественной). Но все трое — несомненно важные звенья нашего жития: представьте
свое детство без Каштанки, попробуйте вычесть из своей взрослой тоски тоску Егора
Прокудина, из своего юношеского отчаяния — «похороны» Зилова, и: «народ к разврату
готов», и «все вы алики», и «небо в алмазах», которого все нет и нет!..
Это уже, хотите — не хотите, навсегда наше: наш быт, наше бытие…
российский менталитет, русское душебродие — кто скажет,
что делать с таким богатством, как
распорядиться им, чтобы не было стыдно перед теми, кто придет за нами?..
Наверно, читать-перечитывать, наверно, обдумывать, может быть, просто смеяться и
плакать, заодно с ними.
Увы, не выходит — если Чехова, потратив не менее века на то, чтобы прочесть его, мы
худо-бедно расслышали, то на то, чтобы расслышать Вампилова и Шукшина, по причине
болтливости нашей безразмерной памяти, то и дело нашептывающей, как пили мы с ними
да колобродили, у нас пока не хватило ни сил, ни времени: мемуаровы терриконы («Я и
Саня», «Я и Вася») да не боле щепоти толковых размышлений, дарованных их
сочинениями, настаивают на этом.
Между тем живут — никуда не делись чеховские мужики, его душеньки, его гаевы, его
лопахины, его злой мальчик; достаточно выйти за ворота, чтобы стыкнуться с
вампиловским Васечкой, его Сарафановым, его Зиловым; стоит тормознуть у рынка,
присев на одну из его скамеечек, чтобы тут же и признать среди окруживших тебя
мужиков шукшинских чудиков: Алешу Бесконвойного, Глеба Капустина, Гену
Пройдисвета…
Живы — никуда не делись, разве что кто френчик обновил, кто — местожительство, кто —
рабочее место.
Не знаю, как у вас, а у меня такое чувство, будто лучшие из наших писателей не
оставляют своих главных занятий и на небесах — трудятся, дописывают нас оттуда,
указывая, что делать, и подавая нужные реплики. А и правда: чем не чеховский персонаж
наш правозащитник Ковалев, чем не расшукшинский — нынешний губернатор Алтайского
края, чем не развампиловский — угодивший в дурацкую историю наш Филя?
И разве только чеховский герой, а не аз грешный, оглядываясь округ, не устает замечать и
печалиться: «…У нас в России работают пока очень немногие. Громадное большинство
той интеллигенции, какую я знаю, ничего не ищет, ничего не делает и к труду пока не
способно …учатся плохо, серьезно ничего не читают, ровно ничего не делают, о науках
только говорят, в искусстве понимают мало. Все серьезны, у всех строгие лица, все
говорят только о важном, философствуют, а между тем громадное большинство из нас,
девяносто девять из ста, живут как дикари, чуть что — сейчас зуботычина, брань… И
очевидно все хорошие разговоры у нас для того только, чтобы отвести глаза себе и
другим… Я боюсь и не люблю очень серьезных физиономий, боюсь серьезных
разговоров. Лучше помолчим!»
И коли мы действительно помолчим, то через минуту-другую расслышим за любой из
стен нашего общежития голос одного из шукшинских антигероев: «Ты думаешь, меня
посадят? Ни-ког-да!.. Но у меня же — голова, и твой прокурор это знает. Прокурор знает,
что общество должно жить полнокровной жизнью, моя голова здесь нужна, я здесь нужен,
а не канавы рыть. Вот они — покрышки лежат… Пять штук, они есть. Но их нету! Их
нигде не существует, их не сделали на заводе. Их не су-ще-ствует. А они — лежат, пять
штук, друг на друге. Это и называется: экономический феномен…».
И вообще, разве не по Вампилову, не по его драматургической схеме тот раздрай,
который случился в среде тех, кто назначил себя на трудовые доблести по увековечению
его памяти, когда Фонд Вампилова не допускается на Вампиловский фестиваль, когда к
месту, на котором он трагически погиб, в день его рождения привозят хор ветеранов — с
шепелявой осанной в его честь и славу!
Наверняка веселится наш навечно тридцатипятилетний Александр Валентинович,
дописывая сию комедию, наверняка, дописав очередную уморительную сцену,
вынужденно приходит в отчаяние: «Такая тоска! Такая тоска! Где-то в груди боль, острая,
страшная, вечная боль. Хочется закричать, хочется заплакать. Такая тоска!»