Аршином общим не измерить
То грачи налетят, то выборы - то большие, то малые: И все они с обращениями ко всем сразу, но как бы и ко мне лично, и всякое из этих обращений, летящее в сторону моих ящиков - теле- и почтового, радио- и интернетовского, - непременно на крыльях той нежной и, само собой, жертвенной любви, коей полон всякий из записавших себя в мои избранники, а следовательно, и в защитнички, и даже в радетели.
Стыдно признаться, но обретение всякого нового защитника якобы моих
насущных интересов рождает во мне не столько уверенность в завтрашнем
дне, сколько растерянность, ибо будит в моем сердце никакую не радость, а,
наоборот, самую негасимую из печалей:
Рассказывая об одном из чиновников, числящихся по иностранному
ведомству в послепушкинском девятнадцатом, умевший отвечать за свои
слова литератор Иван Аксаков свидетельствует: «Исправляя, за отсутствием
посланника, должность поверенного в делах и видя, что дел собственно не
было никаких, наш:, в один прекрасный день, имея неотложную надобность
съездить на короткий срок в Швейцарию, запер дверь посольства и отлучился
из Турина, не испросив себе формального разрешения».
Известная сплетница той эпохи Смирнова-Россет добавляет к аксаковскому
рассказу некоторые пикантные подробности: «Мсье оставляет архивы у
фабриканта сыра и отправляется разъезжать от потрясения, чтобы найти
вторую жену. Находит ее в Швейцарии и женится:».
Картинка страшная: целое посольство на замке, а его представитель в
течение четырех месяцев бродит по Европе в поисках очередной пассии.
Между тем и Аксаков, и Смирнова-Россет, каждый на свой лад, говорят о
тайном советнике и камергере Федоре Ивановиче Тютчеве, которого — если
уж определять, то, конечно, никак не по чиновничьему ведомству, а, скорее,
по линии русской изящной словесности, ибо, не будь его, вряд ли бы мы
знали о том, что «на склоне наших лет нежней мы любим и суеверней», о
том, что «мысль изреченная есть ложь», а нашу Россию «умом:не понять,
аршином общим не измерить» и так далее:
В конце семидесятых я сошелся с ребятами из посольства одной очень даже
симпатичной мне латиноамериканской страны, которая в результате
веселого, но не бескровного переворота только-только встала на
социалистические рельсы и помчала именно по тому самому пути,
который не измеряется «общим аршином».
Так вот, в течение трех суток эти ребята (все, как один, красавцы, а через
одного — поэты) только тем и занимались, что пили нашу водку да заодно со
мной, нешуточно восхищенным их гулевым размахом, переезжали на
служебном и прочем транспорте из пивнушки в ресторан, а из ресторана в
пивнушку.
Я, конечно, периодически вздрагивал, ибо, согласно моим тогдашним
понятиям, государственная служба предполагала круглосуточную трезвость,
а коли и допускала душевное горение, то лишь с опорой на гранит экономики
или железо юрисдикции.
Сегодня, когда я, благодаря телеящику, обнаруживаю нашего
либерально-демократического лидера то на одной пьяной тусовке, то на иной, когда зрю
задорно отплясывающего нашу русскую нашего коммунистического лидера
или же отсматриваю кинокадры, на коих некоторые из членов нашего
правительства пьяны примерно так же, как был пьян я сам, общаясь в
течение трех суток с целым посольским корпусом, — так вот, сегодня, видя
все это, я и не вздрагиваю, и уже ничуть не дивлюсь, ибо, выходит, что
такова традиция поведения не только наших, но и ненаших народных
избранников: рано или поздно, оторвавшись от музы или отклонившись от
рюмки, они все равно рано или поздно припомнят и о своих обязанностях, и
даже о своем народе. И потому, согласно наставлению одного из них, не
стоит творимое ими «понимать умом», а ими сотворенное мерить на свой
аршин, ибо, как сказано уже другим защитничком, одним из легендарных
командиров былой гражданской, достаточно того, чтобы «верить и глубоко
любить».
Я, как могу, верю и, как не умел до сей поры, люблю всякого народного
избранника, угадывая в нем и российскую тайну, и фатальную
невозможность объяснить свои чувства элементарной логикой.
Более того, я не перестаю дивиться самому этому чувству и полагаю, что
примерно так же наш гениальный Тютчев подивился, обнаружив однажды,
что при его четырехмесячном неприсутствии на сверхважном
государственном посту ничего невероятного не случилось, наоборот,
союзнические отношения России и Италии окрепли еще более. Вполне
возможно, что именно тогда, не на шутку подивившись, камергер
Тютчев и воскликнул: «Умом Россию не понять:»
И все-таки: когда в нашу городскую Думу — как сговорились — летят на
крыльях любви ко мне, избирателю, один журналист за другим, когда туда
же наладился один из наших промышленников, упорно выдающий себя за
поэта и культуртрегера и оттого с упорством маньяка навязывающий нам
свои «творческие вечера», я не могу не печалиться. Отсутствие в наших СМИ
одного-двух толковых журналистов, как и присутствие на пространствах
нашей культуры еще одного графомана, я переживу элементарно — как
насморк; однако присутствие такой «маленькой большой компании» в
таком непростом деле, как городское депутатство, может даться мне и моим
близким посложнее борьбы с возможным СПИДом.
Безответственный камергер Тютчев (в отличие от нашего промышленника,
крайне сопротивлявшийся размножению собственных сочинений) извинился
передо мной гениальными стихами, мои собутыльники из семидесятых явно
протрезвели, ибо, отказавшись от пути социалистического и отделив
служение поэзии от службы государственной, тем самым облегчили судьбу
своей страны.
Но как будут извиняться передо мной и моими внуками за те дела, к которым
априори непригодны не всегда чисто работающие журналисты, да еще тот из
промышленников, что то и дело упорно и безрассудно тратится на рекламу
своих мало вразумительных сочинений?
Неужто — только привычными для себя абзацами разоблачительных статей
или же скверными, не ведающими ни стыда, ни правил стихами?
Впрочем, если, натворив глупостей, они извинятся передо мной такой
журналистикой, на какую были способны Михаил Кольцов или Эрнест
Хемингуэй, да, дай Бог, такими стихами, как у Федора Тютчева, то я — за
них.