Предсвет Федора Боровского
Странный писатель, странная судьба, странная книга Иркутскому писателю Федору Боровскому исполнилось 70 лет. Он награжден грамотой губернатора Иркутской области. К знаменательной дате вышла в свет новая книга юбиляра -- роман "Учитель немецкого". Она подготовлена к печати Иркутским отделением Союза российских писателей при поддержке комитета по культуре при областной администрации и выпущена издателем Г. Сапроновым.
Редакция присоединяется к поздравлениям коллег и читателей
Федора Боровского, желает ему здоровья, творческих успехов
и публикует предисловие к новому роману писателя.
Ровесник Евтушенко, почти ровесник (разница в четыре года не в счет) Распутина и
Битова, Машкина и покойного Вампилова, Федор Боровский, отдавший литературе не
менее сорока лет, только сегодня — когда, казалось бы, все места распределены и навсегда
заняты — заявляет о себе более чем убедительно накануне своего семидесятилетия:
приходит к читателю повестью, точка в которой поставлена буквально вчера, уже в новом,
двадцать первом веке.
При том что дух этой мастерски сделанной вещи настоян на дрожжах былого времени, он
тревожен и заразителен той самой правдой, которая не декларируется, а высекается верно
найденным словом, разумно выстроенным сюжетом, умело писанным портретом и четко
используемой деталью.
Боровский отважен: всю свою жизнь он пишет ту пору человеческой жизни, которая
извечно бежит слова, — его интересует безъязыкость отрочества, тот отрезок нашего бытия,
когда и наш поступок, и наша мечта, и всякая наша привязанность упрямо алогичны.
Если детство залито вечным светом, таинственно держащим в непременном равновесии
весь Божий мир, если юность, играя мышцами, вынужденная мчать в сторону неясно
мерцающих идеалов, волей-неволей мутит этот свет, то отрочество — это потемки меж
светом незыблемым и светом потревоженным — послесвет и предсвет.
В этих потемках терялись наши классики («Отрочество» Толстого уступает его «Детству»
и «Юности», Егорушка из чеховской «Степи» много лучше его «Злого мальчика»), из этих
потемок, едва побывав в них, бежали и Битов («Бабушкина чашка»), и Распутин («Уроки
французского»), и Вампилов, чей Васечка, бесконечно светло влюбленный в зрелую
женщину, уже, вероятно, вырос — в Зилова или же в терзающего его Официанта; к этим
потемкам и близко не подошел наш Машкин, одаривший нас чудной повестью о детской
влюбленности.
Практически все вещи Федора Боровского (и неоднократно переиздававшийся «Рыжий», и
— лишь по одному разу — «Бунт в королевстве» и «Здравствуй, эй!», и не потерявшаяся в
сибирских журнале и альманахе его «Цицинателла»)) — это упрямое, сверхпристальное
вглядывание и бесконечное вслушивание в отроческую душу, в те осколки, что остались в
ней от миновавшего детства, в тот гул, который идет на нее со стороны неведомого
будущего.
Самое замечательное в случае с Боровским — это то, что он пишет своих отроков и
отроковиц на пределе серьеза, ничуть и никогда не противопоставляя неустойчивость их
отроческого мира устойчивости мира взрослых, а стыкуя, вернее, примиряя один с
другим.
Между прочим, в книгах Боровского нередко взрослые ведут себя так, как отроки, и
наоборот, отчего по их прочтении мы некоторое время живем с чувством разумного
равновесия.
Это при том, что рассказы и повести писателя никогда не обходятся без конфликта — без
горечи, печали и — пусть редко — растерянности…
Здесь будет к месту припомнить тех писателей — уже не наших — которые, как и
Боровский, упорно стучались в потемки отрочества: многажды перечитываемый
Сэлинджер, плохо прочитанный Фолкнер, почти не читаемый Трумен Капоте, — а,
припомнив, сравнить их с нашим Боровским, разумеется, в пользу последнего, ибо если
англоамериканский подросток всегда воинствен, то наш — по Боровскому — всегда открыт.
Это не из той оперы, в которой «советское — значит отличное»; это из той области, где нам
впору талдычить о менталитете…
Что касаемо самого писателя Боровского, то он встречает свое семидесятилетие так же,
как встречал пятидесятилетие — в работе, в долгах и — как будто отмечая свое
тридцатилетие — беспечально: читатель странных книг, вечный спорщик и создатель
всевозможных теорий — экономических, политических, геополитических, физических и
химических, — он смахивает на подростка: длинный, худой, нескладный, целе- и
нецелесообразный для литературной суеты и литературных обид.
Читателю этой книги будет нелишне знать, что Федор Моисеевич Боровский по
профессии геолог, что, исходив вдоль и поперек всю Восточную Сибирь, он не написал об
этом ни строки, разве что, став на некоторое время преподавателем Иркутского
геологического техникума, разогнал себя на несколько статеек да одну брошюрку;
читателю этой книги будет нелишне напомнить, что несколько лет назад он выкинул
очередной отроческий финт: написал немалую в объеме повесть о войне «И ныне, и
присно:» (это при том, что пороха и не нюхал), в которой загнал на небеса души бойцов
враждующих армий — немецкой и советской — и, вынудив их поговорить о вещах вечных,
навечно же и примирил.
Читателю этой книги стоит знать и о том, что лишь несколько публикаций Федора
Боровского, случившиеся за несколько лет до его семидесятилетия в журналах «Знамя»,
«Сибирские огни» и «День и ночь», вынудили восторженно говорить о нем таких наших
строгих зоилов, как Инна Булкина и Андрей Немзер…
Нет, все-таки он, Федор Боровский — и писатель, и человек, — более чем странный: все у
него, как у отрока, — и книги, и признание — с опозданием.
А может быть, наоборот — вовремя?