Один из немногих
100 лет Иосифу Уткину
Странно, но он старше Евтушенко и Вознесенского лишь
на тридцать, Марка Сергеева — на двадцать три, Левитанского —
и того меньше, а вот Елена Викторовна Жилкина догадалась
Иосифа Павловича опередить: мы отметили ее столетие еще в прошлом году.
Первые — и Евгений Александрович, и Андрей Андреевич, и
Марк Давидович — разве что родились при нем: не пообщались,
зато Юрий Давидович и Елена Викторовна да еще Марк
Андреевич Соболь, то есть те поэты, с которыми я или
дружил, или приятельствовал, и видели Уткина, и внимали ему…
Выходит, для меня — по времени — он совсем рядом.
Рядом он еще и стихами — ясными по письму, заразительными
по звуку, настоянными на светлой печали, заикающейся разлуке,
упрямой любви…
В двух шагах от моего дома, в районе нашего иркутского
рынка, около восьмидесяти лет назад
он сложил строки той поэмы, которая сделала его знаменитым
и вынудила перебраться в Москву.
Поэма не о нас — о кишиневском погроме.
Но и о нас — через много лет, не без помощи литераторов,
пришедших — вроде бы по возрасту, — ему на смену,
воссоздавших такую погромную газету, как «Русский Востокъ».
Мне не надо заглядывать в книжку, дабы — в сотый или
тысячный раз — повторить некоторые ее строки и строфы:
По-разному счастье курится,
По-разному у разных мест.
Вот Мотэле мечтает о курице,
А инспектор курицу ест.
Или:
И под самой маленькой крышей,
Как она ни слаба,
Свое счастье, свои мыши,
Своя судьба.
Или…
— нет, лучше перебью себя, чтобы вспомнить, как и
где повторяли при мне эти самые строки моя мама, мой
учитель, поэт Виктор Иванович Соломатов, мой
приятель, тоже поэт, Боря Архипкин; а еще — и
Евгений Александрович, и Марк Давидович, и Елена
Викторовна…
Выходит, Уткин — один из немногих, чьи строки по душе сразу многим.
Выходит, он один из немногих, чьи стихи непременно
включаются в малые и большие наши антологии, причем
ясно, что делается это не по законам исторической
справедливости (как в случае с теми, кого к нему
вечно пристегивали, — Жаровым или Безыменским), а по
настоянию самого стиха — из-за настойчивости его
хмеля, воздуха, тепла, живого дыхания.
Уткин один из немногих, кто уцелел для сегодняшнего
читателя еще и в завидном объеме: его книжки
множились вчера — множатся и сегодня; даже те, кто к
поэзии не имеет никакой склонности, и то слышали его
стихи, к примеру, распеваемые нашими бардами «Ты
плохая, я плохой…» или «Мальчишку хлопнули в
Иркутске»…
Все это при том, что — как издавна повелось — только
ленивый не упрекнет его в излишней легкости, почти
дамской мягкости или даже в пошлости.
Я и сам бывал таким: ах, Уткин, говорил я, это не
более приятного щекотания, сю-сю-мусю, «люби меня,
как я тебя»…
Господи, как же мне неловко из-за этого — зачем,
какого рожна стеснялся я той сентиментальности,
которую он будил во мне, отчего упрямо и глупо
сопротивлялся той естественной реакции на то вечно
простое, о котором у него выходило и выговориться, и
выпеться и просто, и высоко разом!
Я ведь — и вчера, и сегодня — не открывая уткинской книжки, могу прочесть:
Вы уедете, я знаю,
За ночь снег опять пройдет.
Лыжня синяя, лесная
Постепенно пропадет…
……………………
Или так и надо ближним,
Так и надо — без следа,
Как идущим накрест лыжням,
Расставаться навсегда?
Или:
Нет, что-то есть такое выше
Разлук
И холода в руке!
Вы снились мне,
И я вас слышал
На лазаретном тюфяке.
Или:
И он погиб, судьбу приемля,
Как подобает молодым:
Лицом вперед.
Обнявши землю,
Которой мы не отдадим!
Тем более что, читая последнее, я вижу при этом еще
и гибель Иосифа Павловича, в авиакатастрофе под Москвой,
уже возвращаясь с фронта, — при его
сорокаоднолетнем возрасте и библейской красоте
абсолютно нелепую, подобно всем тем обвинениям, что
сыпались на него в течение всей его жизни, причем
исключительно со стороны тех, чьи имена мы уже —
даже если очень захотим — вряд ли вспомним: поэты
живут много дольше их хулителей.