И знать и пережить
И знать
и пережить
К годовщине смерти
Дмитрия Сергеева
Он умел
думать, умел делать дело и умел
понимать людей, но не в силах был
постигнуть того, что издавна
принято называть "божьим
промыслом" и
"неисповедимостью путей
господних". Это при том, что
атеизм ему был чужд. Вот во что
выливалась у него эта
раздвоенность:
Господь велит: "Всех возлюби и всех прости". Я много раз хотел поверить во Всесильного. Я был готов блюсти обряды и посты. Но, милостивый Боже, подскажи, Как полюбить убийцу и насильника? |
Уйдя на войну
добровольцем, он побывал в одном
аду и вернулся в другой, где, правда,
не рвались снаряды, но правила вся
та же злая воля пособников
демонизма, выщипывающих из
кровоточащего тела России лучшие
ростки. Он и об этом потом скажет —
по-своему грубо и честно:
Глаза не продрав поутру, спозаранок, Замком запирали уста и умы. Душили нас хваткие руки Лубянок. Пугала промозглая тьма Колымы. |
Дмитрий
Гаврилович Сергеев. Да постоит и
ныне над его могилой изымающий души
ангел. Пусть он не узрит третьего
ада.
Как-то в
одном из разговоров мы с ним
коснулись не чуждой нам темы:
социальная сторона императорского
Рима. Нас интересовали не войны, а
повседневная жизнь гигантского по
тем временам полиса, чье коренное
население состояло из патрициев,
плебеев, владеющих земельной
собственностью, и той
праздношатающейся публики, которую
сами же современники причисляли к
черни, к жуликам и дармоедам, к тем,
кто к случаю и не к случаю любил
прогорланить одно и то же: "Хлеба
и зрелищ!" Вот эта-то прослойка
общества и послужила нам пищей для
размышлений. Кем бы стали эти
неунывающие парии своего времени в
нашем, например, городе, или даже
Москве?
— Страшно
подумать, — сказал я. — У них ведь
даже за тунеядство не судили. Даже в
армию не призывали. Хочешь сам —
иди. Но там не то, что в цирке. Вот
оно, римское право.
— Еще бы, —
усмехнулся мой собеседник.
Кое-что мы
оба читали и не только умом ощущали
чудовищную разницу между нами и
древним Римом, продержавшимся семь
веков и имеющем конституцию, во сто
крат лучшую нашей. Ведь это римское
законодательство оставило за
своими разорившимися гражданами (а
их насчитывалось до двухсот тысяч)
не только все права по участию в
народном собрании, но взяло их на
содержание, выделив каждому
ежедневную долю — полтора
килограмма хлеба. Овощи, мясо и
масло тоже потом входили в рацион,
перед праздненствами и триумфами
производилась раздача денег. А
главное, были бесплатные зрелища,
куда живущие одним днем щеголи
являлись, нередко посидев до этого
в бане (в термах тоже купались
бесплатно), успев заглянуть к
цирюльнику и перехватить в
харчевне чего-нибудь такого, и все
это или даром, или по бросовым
ценам, а часто и за счет лица,
имеющего тягу к
благотворительности. Дармоеды Рима
не имели привычки, как наши
бедолаги, копаться в мусорных
баках, и опускаться до поисков
объедков, нужды у них не было.
Патриции терпели своих паразитов и
лишь изредка разражались против
них филиппиками. Один из римских
писателей не без брезгливости
жаловался: "Всю свою жизнь эти
люди проводят за вином и игрой в
кости, в вертепах, увеселениях и на
зрелищах. Великий цирк является для
них храмом, жилищем и местом
собраний, а также высшей целью всех
их желаний. На площадях,
перекрестках, на улицах и в
гостиницах собираются они
группами, ссорятся и спорят друг с
другом, причем один отстаивает
одно, а другой — другое. Люди,
успевшие дожить до пресыщения,
ссылаясь на свой продолжительный
опыт, клянутся богами, что гибель
грозит отечеству, если тот
наездник, на которого они поставили
в ближайшем заезде, не придет
первым. Безделие так въелось в их
нравы, что лишь только забрезжит
утро желанного дня конских
ристаний, как все стремглав мчатся
в цирк чуть не быстрее самих
колесниц, которым предстоит
состязаться".
Вспомнили мы
и о том, что в Риме самым
решительным образом пресекалось
распространение нищенства. Римский
пролетарий мог при желании и
подработать, а больных определяли
под кров опекунов.
Ах, как
любили марксиствующие дуроплясы
распространяться о жестокости
римских деспотов, но узнай тот же
Нерон о деяниях Сталина и Гитлера,
умер бы, бедняга, от черной зависти.
Безумно
много работая, любил Дмитрий
Гаврилович и побеседовать, но грех
празднословия был ему чужд. Чего
зря палить дрова, если в этом нет
необходимости. В крайнем уж случае,
чтобы не обидеть собеседника,
предлагал послушать музыку.
Что-нибудь такое: Бах, Вивальди.
Очень любил орган. И душа была — вся,
как то песнопение. Помогать любил, и
делал это без горечи и досады. Тут
лишь одно могло не устроить: не
оказаться бы в роли той черепахи,
которую змея христом-богом
упросила переправить ее через реку,
а в конце пути укусила и уже на
берегу, оглянувшись, язвительно
прошипела: "Пора бы тебе знать,
что я иной не бываю".
А как на
войне-то бывало. Там ты и впрямь
чуть не рептилия, только что без
панциря и даже не всегда умеющая
плавать, но привыкшая грудью
бухаться в грязь не хуже лягушки. Ах
уж эта передовая. Вот где
столкнуться с гадюкой — горше
всего. Она ведь тут, на фронте,
просить не станет. Она прикажет. Она
по телефону вспрыгнет на тебя
убийственным приказом, в котором
нет ничего разумного, и будет жечь
холодом страха до тех пор, пока душа
из тебя не вылетит. И все это в твоих
книгах, Дмитрий Гаврилович. Как же
было приказа ослушаться? Разве
заявить, что готов под трибунал? Но
взвод-то твой из оползших и
смрадных окопов и без тебя поднимут
в атаку и угробят за милую душу. Со
всеми-то как-то привычней. Не то что
потом без погон и ремня стоять
перед десятком молодых оглоедов из
расстрельной команды, у которых
после страшного вскрика
"Огонь!" может что и дрогнет
внутри, но это уж так — втихую.
Особый народ, проверенный. Это или
те, из тыловых команд заграждения,
которые, в случае бегства с
передовой своих обеспамятевших
собрательников, тут же их
образумят, ударят плотным огнем,
помогая проклятому рейху, а уж
опосля в организованном порядке
драпают сами, чтобы потом
планомерно закрепиться на дальних
подступах. В особых отделах такие
команды особо и значились. Элита
режима. И пусть пехтура, или какие
там еще рода войск, пусть они все
прут к логову-то этому, устилая
своими не то героическими, не то уже
чисто символическими телами уже и
Польшу, а там, глядишь, и Венгрию, и
чьи-то еще княжества, пес с ними, а
заград-то отряды за ними грядут.
Стало быть, все еще надо. И не
понять, где фронт, а где он уже
отсутствует: СМЕРШ — ГУЛАГ.
Все это, как
кровь сквозь бинты, так и
проступает в книгах Дмитрия
Гавриловича, роднит его с
Астафьевым, и уж не знаешь, кто из
них впервые надоумил спросить себя:
да полноте, не с тех ли пор, с
"победных"-то мы и покатились
вспять, еще не понимая
случившегося. Хотя страна и
поднатужилась, и был, что
называется, энтузиазм, и руины-то
убрали, тоже положив на это многие
жизни, и плотин понастроили, и рек
своих не жалели, морей понапрудили,
тайгу пожгли и повырубили, но,
может, это и было все послевоенной
горячкой, которую нам подсунули
вместо выздоровления все те же
умники из ЦК с их непотопляемой
номенклатурой, оказавшейся на деле
чудовищным оборотнем, губительной
гидрой, взращенной обобрать и
уничтожить народ. Это и сейчас
происходит. Под видом перестройки.
Но, может, еще оклемаемся?!
Сам-то
Дмитрий Гаврилович поистине был
двужильным. Пройдя всю войну,
двадцать лет отбухал
геологом-маршрутчиком, ютясь с
верной своей подругой Машей в
коммуналке. И все это время писал. И
мучим был болезнями, кои заполучил
и будучи лейтенантом, и работая
начальником отряда в поисковых
партиях, а искали-то окаянный уран.
Вылечил, было, ноги, купил в таежной
глубинке домик, но и там достало эхо
нашего отката назад — бомжи да бичи
одолели. Наши-то высокие придурки —
не то, что римские аристократы. Те
хоть морщились, да не допускали
народ свой до полной нищеты и
забвения всего человеческого. Вот
оно чем кончается, когда из грязи да
в князи. И это в романах писателя
подмечено — тот же "Последний
расклад". Но кто же станет его
читать, привыкнув к дурному-то
чтиву? А стоило бы. Уж "Запасной
полк" да "Конный двор" имели
тираж, приличествующий их
содержанию. Но что же я агитирую.
Время покажет. А Дмитрий Гарилович
умер 22 июня. Год уже минул.
Владимир
ГУСЕНКОВ