Тезки
Тезки
Дмитрий СЕРГЕЕВ
Чудо да и
только! В жизни ничего подобного не
происходило, а на старости — на тебе
за руб сорок — с тезкой своим
встретился через пятьдесят шесть
лет. С тезкой и, можно сказать, с
крестником своим и вместе с тем с
крестным отцом. Вот так, не больше и
не меньше, он мне и крестник, и
крестный отец. Впрочем, так же, как я
ему.
Ну да ладно,
не буду темнить, расскажу по
порядку.
Для начала
представлюсь. Кузнецов Иван
Афанасьевич мое имя, в недавнем
прошлом школьный учитель — сорок
лет оттрубил, до сих пор снится:
урок веду. Немецкому языку обучал
детишек.
Выйдя на
пенсию, неожиданно был востребован
в роли ветерана войны. Выступать
приглашали перед Девятым мая.
Отказывался. Не о чем мне
рассказывать: в Сталинградской
битве не участвовал, Днепр не
форсировал, Берлин не брал… Всего
около двух месяцев пробыл на
передовой летом сорок второго.
Крупных сражений в эти месяцы на
нашем фронте не происходило. А кому
интересно слушать о мелких стычках?
Ну, будь я разведчиком, так нашлось
бы что рассказать. А то всего лишь
солдат стрелковой роты. Фрицев в
лицо не видел, хотя наши окопы были
почти рядом, в гости можно было
наведываться друг к другу.
Выдумывать, вешать лапшу на уши не
хочу. Решительно ничего
примечательного близ нашей позиции
не происходило. Бывало, неизвестно
по какому поводу вспыхнет
перестрелка и так же, без видимой
причины, смолкнет. Иной раз посреди
дня такая тишина установится — не
верится, что на передовой.
Выскочить бы из окопа да на речку,
искупаться, бельишко постирать,
позагорать… Речушка плюгавая,
кое-где только омуты и ямки
глубиной по пояс. Речка могла разве
что служить препятствием для
танков. Не сама речка, а ее вязкое
дно и топкие берега. Неподалеку от
немецких траншей из болотной хляби
торчал кончик орудийного ствола.
Солдаты, прибывшие сюда на полтора
месяца раньше меня, говорили: то
увяз немецкий "тигр". Царствие
ему небесное и вечный покой. Небось,
по сию пору ржавеет там,
захороненный в трясине. Давно уже и
пушечный ствол засосало. И окопы
наши давно заросли, перекрытия
блиндажей сгнили, на их месте кочки
да деревца повыросли. Ничто уже не
напоминает о войне, ставшей вехой
истории.
А что и
вспоминается из того окопного
времени, так никому, кроме меня,
неинтересно. Уже и внук
пятиклассник, которому я
рассказывал, заявил однажды:
— Ну что ты,
деда, все про перловку да про
пшенную кашу, про котелок
прострелянный? На войне-то хоть был?
А и верно, был
ли? Уже и затрудняюсь ответить
внуку. Сказать: не был? Так вот же
они, документы, черным по белому:
инвалид войны. Вторая группа.
Про перловку
и пшенку рассказывал часто и про
котелок рядового Сапожкова,
продырявленный немецкой пулей.
Принято было у нас там в окопах
вечером в ожидании ужина гадать,
чем сегодня побалуют — пшенкой или
перловкой. Реже в термосах
приносили гречневую кашу.
Котелок у
Сапожкова прямо из рук вышибло.
Солдат выплескивал недопитый чай —
одну ошару. Похоже, снайпер
тренировался: увидел — взблеснуло
что-то над бруствером, подумал —
каска — и пульнул. Дырявый котелок
не только под чай, под кашу не
годился. Сапожков не выбросил его в
надежде обменять на целый. Не
предъявишь рваного, так старшина не
поверит, скажет: иди к фрицам за
трофейным, ихние котелки
посправнее наших штамповок.
Пришлось Сапожкову временно взамен
котелка использовать каску, из нее
и кашу ел и чаек попивал. Больше уже
не рисковал, каской своей над
окопом не размахивал.
Вот про этот
случай я и рассказывал внукам.
Доживу, так и правнуки услышат.
Больше-то ничего интересного не
припомню.
Верно, бывали
у нас и другие развлечения. Немцы по
вечерам иногда устраивали
концерты. Кто-то там у них мастерски
на губной гармошке играл. А был один
случай, мы под настроение запели
песни. Ну те, наши, довоенные еще.
Иные так и дореволюционные. Хорошо
так, отрадно было, будто и не в окопе
сидим, а где-то на маевке собрались.
А когда
затянули "Катюшу", услышали —
немец-виртуоз у себя в окопе
подыгрывать начал.
Сапожков,
державший обиду на фрицев,
возмутился:
— Во гад! Уже
и наши песни наяривает. — Схватился
за винтовку и палить по ихнему
блиндажу, на каждый выстрел
приговаривая:
— Вот тебе —
получи!
Хотел вторую
обойму опорожнить, да взводный
осадил:
— Хватит!
Лишних патронов у нас нет, чтобы в
белый свет палить.
Немцев тоже
раззадорил: принялись наши траншеи
очередями поливать. Слышно было,
как пули стегали по земляному
брустверу.
И после
этого, бывало, затянем "Катюшу"
— немец на своей губной гармошке
подыгрывать начнет. И всегда такие
концерты заканчивались
перестрелкой. Вместо
аплодисментов.
М-да, что-то
отвлекся я. Не получается у меня
рассказать коротко. При чем тут
продырявленный котелок и губная
гармошка?
Начать
следовало вот с чего. Как меня
занесло в Сибирь, на Байкал.
Весной, в
марте еще, вдруг сильно прижало.
Сердце. В больнице отлежал три
недели. А после врачи рекомендовали
в санатории отдохнуть. И тут — тоже
чудо — через совет ветеранов
бесплатную путевку предложили, на
выбор в три места. Решил в Сибирь
махнуть. Сроду не бывал, хоть на
старости взглянуть, какая она.
Санаторий —
мне его сильно нахваливали — и
впрямь оказался хорош. Раньше не
доводилось в таких хоромах жить. И
Байкал ничуть не разочаровал. Когда
ехал, опасался: перехвалили, как
принято теперь во всех рекламах.
Сплошное вранье.
Ан нет,
Байкал не подвел. Стоило отмахать
три тысячи километров, чтобы
увидеть. Вот уже срок путевки
кончается, а все не нагляжусь. Утром
глаза протру, на душе радость:
Байкал увижу! От одной этой мысли
здоровья прибавляется.
Напоследок
отважился пройтись по набережной
до конца деревни. Тут ее почему-то
по-разному называют: одни ласково —
Лиственничное, другие
пренебрежительно — Листвянка.
Деревня
большая, не на один километр
растянулась. Набережная улочка
тесная. Сопки чуть ли к не самой
воде подступают.
По дороге в
магазинчике увидал местную водку —
"Байкальская". Дома у себя не
встречал такой. Самый подходящий
презент будет для всей семьи.
Вернусь домой — сыновья с
невестками и дочь с зятем нагрянут
в гости. По рюмашке всем перепадет.
На другие-то подарки у меня и денег
нет. Купил — в размалеванную
полиэтиленовую сумку. Не
обременительно и не видно со
стороны, не вызовет подозрений, что
алкаш.
…Шел, шел и
не заметил, что деревня кончилась.
Дальше, вроде бы, и дороги нет —
тропа вдоль откоса. Подножия
каменистых гор с одной стороны, с
другой — берег озера, террасу, на
которой помещалась набережная,
свели на нет.
Эва куда меня
занесло! Пора оглобли поворачивать.
Чувствую,
нужно бы передохнуть малость. И вот
она, скамейка деревянная у самого
спуска к воде попалась, шагах в
тридцати от дороги. Лучшего места и
не придумать.
Минут пять
провел в уединении и тишине,
наполненной натуральными звуками
прибойных волн под береговым
откосом. Идиллию нарушил рокот
мотора. Чуть в отдалении на
тупиковой дороге показался
экскурсионный автобус. Остановился
метрах в пятидесяти. Из
растворенных дверей пестрой
гурьбой вывалили туристы.
Разношерстный народ, старые и
молодые. Судя по одежде, иностранцы.
Как-то это безошибочно узнаешь.
Судя по обрывкам фраз, какие
доносились, приехали немцы. Кто-то
карабкался на гору — захотели
сфотографироваться рядом с
местными козами, другие
устремились вниз — запечатлеться
на фоне озера и берегового обрыва.
Один старик направился в мою
сторону.
Помните,
вначале я упоминал про чудо. А
сейчас, в эту минуту, еще не
догадывался, что вот оно, чудо,
началось. Подосадовал: будет
нарушено мое уединение. Старик
примерно моих лет. Не согбенный,
держится подчеркнуто прямо. И хоть
старается шагать твердо, все же не
скрыть того, что не молод.
Какая
нелегкая принесла его в Сибирь?
Захотел на старости лет посмотреть
белый свет? По его возрасту, мог
побывать в России и раньше, в
сороковых. До Байкала, конечно, не
дошел, разве что довезти могли в
теплушке, если бы попал в плен. Лицо
сухое, производит впечатление
человека образованного,
интеллигентного. Глаза закрыты
темными очками. Бережется от
слепящего солнца.
Вначале я
подумал, что старик направился к
берегу и выбрал для спуска более
удобную тропинку, мимо скамьи, где
устроился я. Но, похоже, у немца на
уме было другое, его привлекла
скамейка. Может быть, укачало.
—
Здравствуйте, — произнес вежливо, с
сильным акцентом.
— Гутен таг, —
отозвался я, давая понять немцу, что
и мы, русские, народ тоже
воспитанный.
По-видимому,
он исчерпал запас русских слов,
жестами и мимикой спросил
разрешения сесть рядом.
— Пожалуйста,
садитесь, скамейка не куплена мной,
— сказал я по-немецки.
— О! — явно
изумился немец. — Зи шпрехен дойч?
— Шпрехе,
шпрехе, — подтвердил я, скорей уж на
чистейшем русском, чем по-немецки.
В
благодарность он приподнял нечто
похожее одновременно на картуз и на
камилавку и сел. Внимательно, с
явным интересом разглядывал меня,
своей вежливой улыбкой как бы прося
извинить его за столь навязчивое
внимание к незнакомому человеку.
Ему не
составило труда сделать верное
заключение о моей персоне: пустой
рукав пиджака и медалька на лацкане
не оставляли сомнений.
— Ветеран? —
спросил он.
— Ветеран, —
неохотно подтвердил я.
Разговаривали
на немецком. Лишь в редких случаях
мне приходилось переспрашивать или
не вдруг удавалось вспомнить
нужное слово, чтобы ответить.
— Я, — старый
немец ткнул себя пальцем в грудь, —
тоже воевал. Вот. — В подтверждение
своих слов он снял очки, чтобы я мог
увидеть след старой раны у правого
виска и то, что один глаз у него не
настоящий, а стеклянный. Хоть и
искусно выполненный, но все равно
видно, не живой. — Я был, — он
задумался, припоминая, — речка была
и деревня одного названия. Та…
Тали…
— Талинка, —
машинально подсказал я.
— Точно,
Талинка! — обрадовался немец.
Его ничуть не
удивило, что я знаю название
какой-то плюгавой речушки за тысячи
километров отсюда. Неужто он
полагает, что русские знают все
названия своих речек и селений? У
меня же глаза полезли на лоб. С
изумлением смотрел я на старика,
который, если только мы оба не
ошиблись, правильно назвали речку и
деревню, воевал там же, где я.
Возможно ли подобное чудо?
Теперь уж я
пристал к нему с расспросами: что он
еще помнит? Многое совпадало, но
твердой уверенности все же не было.
И по времени сходилось, и местность,
как она ему запомнилась, похожая. Ну
да ведь в ту пору обстановка на
фронте и у нас, и еще на сотни
километров была одинаковая. Других
названий, кроме Талинки, ему не
запомнилось. Да и я не шибко мог
похвастаться своей памятью: ни
деревни, где у нас в подвале
сгоревшей избы помещался полковой
медпункт, куда я приковылял,
раненный, ни большого села, где
рядом с порушенной церковью в
сосновом лесу стояли брезентовые
палатки санбата, — все как есть
позабылось.
Но были
приметы, которые очень уж точно
совпадали. Когда я поинтересовался,
не помнит ли он, как кто-то из них
играл на губной гармошке русские
песни, немец обрадованно вскрикнул
и ткнул себя пальцем в грудь: он, он
играл на губной гармошке, особенно
нравилась ему одна из наших песен.
Он долго
старательно пытался вспомнить
название песни, но вместо этого
вдруг сделал страшное лицо и
воскликнул:
— Ба-бах! —
при этом так выразительно взмахнул
руками, что я сразу сообразил в чем
дело: нежным девичьим именем
называлась не только песня, но и
смертоносная многоствольная
установка.
— Катюша, —
подсказал я.
— Катюша!
Катюша! — обрадовался немец.
"Фу ты,
черт, и впрямь, друг против друга
воевали. Уж не тот ли это самый фриц,
который осчастливил меня, сделал
безруким? Теперь благодаря ему
двойную пенсию получаю".
Ну как тут
было не познакомиться. Назвал себя,
просто по имени, без отчества:
— Иван
Кузнецов.
Он понял,
руку подал:
— Ганс Шмидт.
Вот те на!
Мало того, что в одном месте
воевали, еще и полные тезки по имени
и фамилии. С радостью сообщил ему об
этом, поделился, как с другом.
Смотрю, у него лицо потеплело,
единственный живой глаз смотрит на
меня если и не с любовью, так с
родственной нежностью. Можно
сказать, однополчане встретились.
Не знаю, как
принято у них, но по нашему обычаю
непременно полагается спрыснуть. И
как это удачно, что я водку купил.
Извлек ее, милую, на свет божий.
Понял без
слов: достает из своей походной
сумочки завернутые в бумагу
бутерброды. Говорит:
— Когда ехал
в Россию, мечтал увидеть хоть
одного, с кем воевать пришлось.
Ветеранов много встречал, но все
воевали либо в сорок четвертом,
либо в сорок пятом.
В его сумке
нашлись и бумажные стаканчики.
Чинно, аккуратненько разложили все
на скамейке. И без лишних слов — по
первой.
Немца
проняло. Расчувствовался:
— Совсем как
там было.
Вроде бы не
совсем, но поддакиваю:
— Как в
окопах. Только без этого, —
показываю на бумажные стаканы и
салфетки.
— Этого не
было. Зато там музыка была: Ба-бах!
Фьють, фьють!— изобразил немец
разрывы мин и свист пуль.
— Обойдемся
без такой музыки.
Залился
смехом, будто я бог знает какую
остроту отпустил. А мне самому тоже
весело и отрадно, словно я со своим
однополчанином встретился, а не с
противником, который хотел
ухлопать меня. Так же, впрочем, как и
я его.
Воспоминания
вдруг нахлынули, рассказал ему, как
случилось, что руку потерял.
Рассказывать
особенно нечего, случай
обыкновенный. Немудрено было без
обеих рук и без ног остаться. В
придачу еще и голову сложить.
Вздумало
наше командование малость пощупать
немцев. Возможно, разведку боем
проводили. Нашему батальону
задание — штурмовать позиции
фрицев на небольшом участке. Я уже
не в первой такой вылазке
участвовал, знал, чем это обычно
кончается.
…Как только
началась артподготовка, наша рота
двинулась вслед за огневым валом.
Эта часть операции самая простая и
безопасная. Пугаются только
необстрелянные солдаты. Снаряды
рвутся рядом перед носом у тебя. Но
тут уж не зевай: и перебежки делай
вовремя, и хлюпайся между кочками,
раньше чем тебя изрешетит
осколками своих же снарядов. Зато
немцы тебя еще не видят. Если и
посвистывают пули над головой, так
не прицельные. Не в тебя палят, а
наудачу. Конечно, можно и тут
напороться на шальную. Ну, на то
война, не дома на лавке за самоваром
сидишь.
Достигли
речки, затаились на рубеже атаки,
пока еще не на виду у противника,
укрывшись в тальнике. Ждем сигнала.
Кто верующий, крестится. Страшно. Не
знаю, не видел себя со стороны в эти
мгновения, сужу по другим. Иной и на
себя не похож. Не гимнастерка бы на
нем со знакомым ошмыганным
воротником и заплатами, так и
узнать невозможно. Эти последние
секунды перед броском самые жуткие.
Скорей бы уж сигнал подали — в
атаку.
Трудно
только решиться раздвинуть кусты —
и в рост, под пулеметный огонь, с
винтовкой наперевес:
— У-рра!..
И вот он,
вражеский блиндаж, рукой до него
подать, ощерился своими
амбразурами, огнем плюется, как
Змей Горыныч. Ни свиста пуль не
слышно, ни своего голоса. Вроде бы у
самого рот разинут, а все ли из него
вылетает: "Ур-ра!" — неизвестно.
А когда
близко, в пяти шагах от меня, солдат
Сапожков, вдруг выронил из рук
винтовку и навзничь, я оглянулся по
сторонам и ни единой души живой не
увидел. Пустынная прибрежная
полоса — тут, на подступах к своих
траншеям, фрицы все как есть до
единого прутика очистили, только
что траву не выкосили.
В нее, в
траву, и упал. Отполз немного в
сторону. Затаился. Жду: будет ли
какая команда? Тихо, если не считать
трескотни автоматов и пулеметов. Но
и трескотня вскоре смолкла. Мишеней
движущихся, по которым фрицы
палили, не стало.
По
пластунски, стараясь врасти в
землю, ползу к Сапожкову. Похоже,
немцы меня не видят, а то бы открыли
огонь. Лежит бедняга
распластавшись, разбросив руки в
стороны. Не шелохнется. Пульс
пытаюсь нащупать. Не слышно. Руками
ощупал лицо, голову, грудь. Пуля как
раз левый карман гимнастерки
прошила. Крови немного вытекло, но
все, что было в кармане: небольшая
пачка писем, полученных из дому, —
мокрое и липкое. Выгреб — и в свой
карман запихал, чтобы немцам в руки
не попало.
Полежал еще
немного, не зная, что предпринять.
Немцы время от времени
постреливали короткими очередями.
С места, где лежу, вижу два блиндажа.
Один в стороне, до него метром
семьдесят, другой совсем близко,
тридцати не будет. Если подняться,
уложат рядом с Сапожковым.
Вдруг из-за
речки с той стороны — голос
взводного:
— Атака
захлебнулась. Кто может, отходи!
Обрадовался:
все же не совсем один я тут, есть еще
живые. Идти в состоянии, да вот
позволят ли фрицы. Ползу к берегу.
Мне бы до тальника добраться. Там,
по крайней мере, не видно будет
меня. Может, конечно, шальная
резануть — ей никто не указ, а все
равно шансов уберечься у меня
прибавится.
Не было на
уме иного желания, как только
выползти живым на тот берег речки. А
уж попасть в своей окоп — вовсе
несбыточная греза. Окоп мне был во
сто крат привлекательней, чем самый
лучший в мире санаторий. Там и
прикорнуть можно, укрывшись
шинелькой, и ужином накормят. Еще и
сто граммов подадут. О чем еще можно
мечтать? И до обжитого окопа, где
вокруг все свои, всего-то ничего —
меньше чем полкилометра. Да только
эти полкилометра непроходимые.
Легче обойти вокруг земного шара.
Большую
половину расстояния до речки
прополз, не обнаруженный немцами.
Надежда забрезжила: совсем ведь
немного осталось. Да только рано
возликовал. Повременить следовало.
Заметили меня фрицы, в зону
видимости приполз. Сразу из двух
дотов огонь открыли. Пули не
свистят надо мной, а хлещут рядом по
земле. Долго это не может
продолжаться, какая-нибудь да
пригвоздит.
Вскочил и
бегом. Ничего другого не
оставалось. Сейчас бы сказали:
"Альтернативы не было". Тогда я
и слова такого не слышал.
Казалось,
пулей летел. Тремя скачками одолел
мелководную речку. Рядом
спасительный тальник — упасть в
него, и ползком в сторону, чтобы
немцы меня из виду потеряли. Скачу,
как косуля в загоне, ног под собой
не чуя.
И вот он,
тальник, — с разбегу в него падаю. А
все же от пули не увернулся —
настигла. Будто молотом долбануло в
плечо — ничком плюхнулся в кусты,
даже не помышляя лицо уберечь,
только глаза зажмурил. Думал, ветки
гибкие, листвой увешанные, вреда не
причинят. Но, похоже, на засохший
сучок напоролся: вскользь по виску
царапнуло и каску с головы сорвало.
Левое плечо
онемело и жжет так, будто
раскаленную кочергу приложили.
Насколько рана серьезная, сразу не
определишь. Да только организм мой
мгновенно отреагировал: изо всех
пор потом шибануло — и лицо, и шея, и
гимнастерка мокрыми стали. А я уже
от бывалых солдат наслышан: если
рана смертельная или шибко тяжелая
— не кровь, а пот вначале даст о себе
знать.
Да нет, вроде
бы, не смертельная. Успокоился.
Смерть-то уж, наверное, бы почуял. А
пока только немота в плече и ожог.
До своих скорей добраться,
перевязку наложить.
Каску свою,
сбитую сучком, нашарил. Это я так
считал — сучком с головы сорвало. А
когда увидел вмятину и порванный
край, дошло: не сучок, а она, родимая,
настигла, сзади и сбоку, скорей
всего, из того же ствола выпущенная,
что и первая, которая в плечо
саданула.
Не знаю,
радоваться мне, что живой, или не
спешить. Немцы хоть и потеряли меня
из виду, а стрелять не перестали.
Патронов не экономят. Прибрежные
заросли пересеку, снова на открытое
пространство выйду. Будет у них еще
один шанс разделаться со мной.
Вдруг злость
взяла меня: "Да что я вам, в самом
деле, зверь в загоне, на которого
охотитесь? Нет, голубчики, не на
того нарвались! У меня еще винтовка
заряженная есть, и стреляю я
неплохо. Не снайпер, но с такого
расстояния в амбразуру не
промахнусь".
Похоже,
однако, храбрился я зря. Совладать с
винтовкой одной правой было не
просто. Левая не подчинялась мне,
висела плетью.
Первую пулю —
сам это знал — пустил в
"молоко", не то чтобы в
амбразуру, в блиндаж не попал. Со
вторым выстрелом вышла задержка:
фрицы сразу из двух дотов открыли
перекрестный огонь по кустам, за
которыми я укрылся. Пришлось
залечь. Благо рытвина нашлась с
обломленной осинкой. Пережидал,
пока немцы угомонятся, отведут
душу.
Со вторым
выстрелом не торопился — он
последняя моя надежда расквитаться
с гадами. Ремень с пояса снял,
накрепко притянул ствол к опорному
пню, чтобы винтовка не колыхнулась,
когда нажму на курок. Тщательно
прицелился, дыхание затаил. И …
выстрелил.
Не знаю,
насколько оправданным было мое
чувство, только уверил себя: попал.
Даже воскликнул:
— Получай,
гад!
Всю эту
небольшую историю я и рассказал,
правда, намного короче, чем вышло на
бумаге. Солдату, который был там,
пусть он и немец, многого не
требовалось объяснять, так было
ясно.
Повествую, а
сам тем временем разливаю по второй
в пустые стаканы. Мой одноглазый
компаньон пособляет мне, руками
придерживает легковесные сосудики,
чтобы, упаси Бог, не опрокинулись. А
сам взгляда напряженного,
пристального с меня не сводит.
Будто впился в меня, прочесть что-то
хочет в моей душе. А что там можно
прочесть? Не такая она уж и
заковыристая у меня — обыкновенная,
русская. Да только он, похоже, что-то
прочел. Вдруг улыбнулся, и первым
поднял наполненный стаканчик,
вроде как тост произнести надумал.
А единственный живой глаз так и
сверлит меня. Беззлобно, с
интересом.
— Иван, —
говорит он, а у самого губы дрожат
от волнения, — а ведь в том самом
блиндаже я был. Я в тебя из пулемета
стрелял — прости, если можно
простить. А твоя пуля — редкий,
особенный случай, ты был прав, — в
цель попала. Вот, — ткнул он пальцем
в свой искусственный глаз.
"Вот так
фокус! Почище чем в цирке!"
Пришла и моя
очередь просить прощения.
— Знать бы
тогда, — говорю, — в кого стреляю,
так нарочно промахнулся. Немец
рассмеялся.
— Знать бы…
Только мы
успели опорожнить стаканы, слышим
на дороге, где автобус стоит,
кличут:
— Ганс! Ганс,
поехали!
Поднялись со
скамьи, Ганс сумку свою упаковал, я
бутылку ополовиненную закупорил и
в полиэтиленовый мешок сунул.
Рядом
направились по тропе к дороге. Трех
шагов не сделали, немец
остановился, опять на меня
уставился. Улыбка по его лицу
пробежала, странная, добрая и
задумчивая улыбка.
— А все-таки
хорошо, Иван, что мы с тобой тогда не
убили друг друга.
— Хорошо, что
не убили, Ганс, — согласился от всей
души.
Как-то само
собой получилось, обнялись мы и так
в обнимку пошли дальше. И уж не знаю,
кто из нас первый затянул, а кто
подхватил, запели:
"Расцветали
яблони и груши…"
Тогда, в
сорок второй, за два месяца не
спелись, а сейчас, спустя пятьдесят
шесть лет, вроде бы и не плохо
получилось. Жаль, некому было
оценить нашу самодеятельность.
Слышать песню могли лишь трое
туристов, вне автобуса ждущих
своего спутника да с полдюжины коз,
которые паслись на каменистом
склоне горы.