Ночью мне снился сон...
Ночью
мне снился сон…
(Из
записок сторожа)
Валерий НЕФЕДЬЕВ
Начало мая.
Как обычно, бреду в яхт-клуб на
дежурство. День облачный, то теплый,
с белыми просветами. У карьера,
слева над пустующим полем, звенят
жаворонки. Почему-то не очень
дружно и не высоко. Зато часто
выстреливаются из травы словно из
катапульты, и сразу в голос. Один
сидит на низенькой придорожной
тычке и поет вполтона,
останавливается, прислушивается,
не то к себе, не то к тем, что в небе.
Отзовется, перекликнется и снова
замрет, оглядываясь окрест. У него
на шейке серебристое ожерелье.
Снова увидел
чибисов и две стайки уток у
большого озерца. Утки отводят от
своих гнезд, перелетая с места на
место, чибисы защищают, нападая с
устрашающим шумом крыльев и с
детским плачем.
В роще через
дорогу бежал-торопился рыжий
муравей. Закипела жизнь лесная.
Вспомнились слова протопопа
Аввакума, когда он был на Байкале:
"…А все-то у Христа-тово света
наделано для человека, чтоб
упокояся, хвалу богу воздавал. А
человек, суете которой уподобится,
дние его, яко сень, преходят: скачет,
яко козел; раздувается, яко пузырь;
гневается, яко рысь; съесть хощет,
яко змея; ржет, зряна чужую красоту
яко жребя; лукавует, яко бес;
насыщается довольно, без правил
спит; бога не молит: отлагает
покаяние на старость и потом
исчезает, и не вем, камо отходит: или
во свет, или во тьму — день судный
коегождо явит". Это он про нас,
про меня. Вроде вот так
насмотришься на красоту
богоданную, размякнешь, а дома, видя
неполадки пустячные, замкнешься,
зачерствеешь опять: ни
приветливости к близким, ни
простительности не может из себя
выдавить — контраст, что ли между
тем, что под небом, и тем, что под
крышей.
В яхт-клубе
под лодками мошка, комарье какое-то
стаится. Белая бабочка летает,
махая лопоухими крыльями. Плешки
бегают по вытаявшему изо льда
паберегу, вороны там же
разгуливают, что-то выискивая.
Забавно плешки летают, как пловцы
плавают брассом: оттолкнутся
раз-два крыльями о воздух и взмоют,
оттолкнутся и взмоют.
Воду в
водохранилище подбрасывают,
прибавляют — заводы
останавливаются, электричества
мало требуется.
Утром с
трудом просыпаюсь, голова тяжелая.
И солнце встает нехотя, с трудом
сгоняя сон; со слипшимися глазами
пробираясь сквозь облачную пелену.
Попахивает юго-восток, свежо, птицы
еще распеваются. Лишь у одной
пташки, той, что сопровождает нас
всегда в лесу и тонюсенько
попискивает, сегодня прорезался
голосок: пискнув раз, другой, она
вдруг взыгрывает ключиком —
клю-клю-клю-клю!
Пронеслась
мимо крыльца какая-то залетная,
совсем новая птица, круто взмыла
вверх и ходом прошила небо: черная,
небольшая, короткокрылая. Тут я
вспомнил сон, приснившийся сегодня.
Будто всю ночь убеждал жену жить,
думая только о жизни, о лучшем, о
сыне. Доказывал что-то, бранился,
ораторствовал, был красноречив, как
никогда, даже самому нравилось. Это
я сам себе что-то доказывал. Потом
какая-то улица в деревне, я с острым
своим столярным ножом что-то делал
— произошла ссора, я опять кричал,
неистовствовал, слова лились, как
из рога изобилия, причем нужные
слова, меткие, острые, как стрелы.
Жена молчала, но я почувствовал, что
достиг своего, ранил ее прямо в
сердце. Прервался на мгновение, она
тут и говорит мне виновато: "Я
хотела достоинств, которыми
пользуются вдовые женщины". Да,
так именно и сказала: "хочу
достоинств"; не привилегий, ни
чего другого, а достоинств, и
"вдовые", не одинокие, ни
какие-то другие, а почему-то вдовые
при живом муже. Теперь я был сражен
наповал и зарыдал горько-горько.
Упал на колени и, мотая головой и
плача, пихнул нож острием вперед, в
землю, вроде как под амбар, этак
чуть в сторону. "Все кончено!" —
оборвалось все у меня, и горючие,
обильные, безутешные слезы рекой
потекли из моих глаз, смешиваясь со
стоном и воем. Проснулся — я
действительно плакал и больно
стонал. Было начало пятого.
… Стою на
крыльце, кругом благодать, и не
верится, что такое могло
присниться. Там, куда светит солнце,
дали напоены сизо-дымчатым вином,
чуть покачиваются. Подошел к воде и
увидел паука — совсем высохший,
паберегом по камешкам, по песочку,
по травинкам бежал-спешил. Куда
спешил? Да так быстро! К воде, видно.
К вечеру еще одного встретил: этот
вверх на березу по своей нитке
карабкался, тоже шустро, семенил
всеми шестью. Докарабкался до
ветки, к которой была приклеена
паутинка, и замер, обдумывая, куда
тянуть следующую.
Закат
пунцовый по всему окоему. Глинистые
обрывы берегов на другой стороне
залива аж рдеют под солнцем. Да и
все дали на востоке, к Байкалу,
зазывно раскалены, и кое-где среди
пламен уже окалина — вечереет.
Зашел в избушку.
На столе
старые журналы. Открыл один, а там о
том, как слышат песню
пеночки-теньковки люди, живущие в
разных странах. Русские:
тень-тянь-тинь, тень-тянь-тинь;
англичане: чиф-чеф-чиф-чиф-чеф;
немцы:
цильп-цильп-цильп-цильп-цильп;
французы: тьинь-тьен,
тьин-тьин-тьен. Я вспомнил, что одну
и ту же скотину разные народы
кличут по-разному. Литовцы свиней
зовут, сам слышал, — лючи-лючи-лючи.
А мы — чох-чох-чох. Подумал: "Как
же мы можем стать похожими друг на
друга, одинаково чувствовать,
одинаково мыслить, одинаково богу
верить?".
Про белую
березу, поэтический образ нашей
родины, некоторые говорят:
"Ерунда, она везде растет, может,
там она еще краше". Только я
скажу: нашу-то березу мы в песнях
издревле воспевали и теперь на
троицу завиваем, чего у них там и в
помине нету. Может, у западных
славян осталось, у литовцев… У нас
с литовцами некогда был один язык,
пришли к ним немцы, насадили свое
правление, латинскую веру, и язык
переродился, люди сами
переродились. Сейчас у нас вводят
западное мышление, экономическое,
денежное, — мировоззрение
ветхозаветное: любовь всякую
побоку, давай выгоду. Навязывают
петь с чужого голоса, радио,
телевизор не только вводят новые
слова иностранные, но и русские то с
английским акцентом наяривают,
паразиты. Кино сплошь иностранное
кажут, переводчик гнусавит, тьфу!
Согрешил недавно: уходил на
дежурство, сынишка по телику бойню
из-за денег смотрел, пришел — такую
же бойню смотрит, будто и не
вставал. Взял телевизор и трахнул
его о пол. Скандал, но парень за
уроки сел, книжки читать стал.
Только прихожу в другой раз, а они с
матерью новый телик смотрят —
купили. Совсем плохо мне стало,
болезнь моя обострилась, язва.
Моментом похудел, едва ноги волочу.
Давеча перед уходом на дежурство в
бане себя не узнал. Позвал жену,
говорю: "Смотри-ка какой я
стал". "Какой?" — смотрит и
спрашивает, будто не жила со мной
двадцать лет, ей и шкелет хорош, что
ты будешь делать! В избушке у меня
висела резная маска какого-то
идола, кто-то из яхтсменов принес.
Идол не идол, страшный старик
какой-то. Не нравился он мне. Верх
лица несколько напоминал мне
нашего Спасителя, низ же — купца с
окладистой бородой и дыркой вместо
рта. Что-то заставило меня взяться
за инструмент. Я подрезал старику
бороду, стесал вокруг рта лишнее
дерево, прошелся наждачкой по
выпуклым частям носа, волос и
бровей, снял темную пленку с
глазных яблок, и скульптура ожила.
Получился образ строгого бога
Саваофа, какого изображают иногда
под куполом церкви. С отчаянья
помолился на него, но тут же
спохватился: "что же это я делаю,
что творю, грех никак,
собственному-то изделию молиться,
как бы хуже не было". Снял и
выкинул в печку.
Залаяла
собака, я очнулся и вышел на улицу.
Оказывается, уже ночь. Звезды
высыпали. Кичиги и стожары рано
стали спать ложиться, уже не видно,
косцы полярную звезду обкашивают,
из ковша попивают, над Байкалом
полунощница сияет, в Ангаре
отражается. В заливе лед тускло
мерцает, свежестью наносит, во сне
посапывает. Вдруг возле самого
берега рыба плеснула или ондатра, и
я подумал опять: "Какое отношение
имеют дела людей нынешних ко всему
этому?" И так одиноко сделалось,
неприкаянно, хоть в воду…
Ночью опять
приснился сон. Будто пришел я к
известному нашему писателю,
замечательному человеку, домой. Его
нет. Родственники садят меня за
круглый стол, угощение ставят,
бутылку, и здесь появляется он.
Возбужденный, здоровается,
присаживается, не обращая внимания
на еду и питье, говорит: "Она там
вся, там скопилась у решетки".
"Кто? Где скопилась? У какой
решетки", — спрашиваю я, ничего не
понимая. "Рыба там", —
показывает он рукой на окно. Я
подхожу к окну, смотрю, и верно —
огромная решетка, водопад за нею
высокий, мне делается страшно,
голова кружится и здесь просыпаюсь.
Дома
рассказал про сны, про природу, жена
посоветовала: покреститься тебе
надо в церкви, Петро, ты ведь не
крещеный.
А я и сам
понял, что надо.