Русские поэты иных берегов
…Боратынский, Тютчев, Некрасов, Случевский, Анненский, Мандельштам, Пастернак,
Шенгели, Хармс, Введенский, Глазков, Бродский…
Яснее ясного, что все эти важные для меня поэты принадлежат России, и в первую
очередь, главному для нее языку — русскому; конечно, мне и в страшном сне не приснится
наш Пушкин как певец небес африканских, наш Блок — как воспеватель берегов Рейна, а
наш Есенин — как поэт Персии. Однако я, как и вы, знаю: первый из них не однажды
замышлял побеги в страны иные, второй испрашивал у советского правительства
разрешения на выезд из эсэсэсэрии, третий — не без восторга — принял советский
Туркестан за настоящую Персию и, оглянувшись на восточную строфику, воспел взоры
чужеземки Шаганэ. Мы помним, что замысливший бежать из России Пушкин измучил
себя упражнениями в стихосложении на французском, однако никто не знает, что обрела
бы при сопутствующей ему удаче поэзия Франции, но зато всякий ведает, что Россия —
даже при успешном для поэтовой задумки раскладе — своего первого поэта не потеряла
бы, ибо к тому времени Пушкин уже был Пушкиным: слово его не только прозвучало, но
и многое — и во многих русских — изменило.
Чем были иные берега для русских поэтов: Италия — для Гоголя и Вячеслава Иванова,
Франция — для Ивана Бунина и Георгия Иванова, Китай — для Валерия Перелешина и
Арсения Несмелова, Америка — для Ивана Елагина и Иосифа Бродского, нынешняя
Канада — для Бахыта Кенжеева?
Конечно, иные берега были для всех только что названных (и не названных) спасением, в
том числе и от большевистского террора, гэбэшных наездов и цензурных шпицрутенов.
Что значили эти иные берега уже не для них, как российских странников или эмигрантов,
а для их муз?
Ровным счетом ничего, ибо ни одна из сих муз менять свое местожительство даже и не
собиралась: как начали они свое ино-странное бытие на российских просторах, так на них
же и остались, ибо и большой, и малой родиной для всякой порядочной музы является не
город, ей внимающий или ее не переносящий, а язык, ее выкликнувший, а заодно и
окрыливший.
Кто будет сомневаться в том, что «Дух дышит, где хочет…»!
Кто не согласиться с тем, что Духу вольготнее всего дышится в языке, в слове, так вышло,
что в нашем случае — русском, так выходит, что — к нашей радости — в стихе русском.
Посему и взглядываю на всех помянутых в этом монологе как на счастливчиков:
сбежали, поскрылись, эмигрировали — пребывают себе на радость, будучи своими в
области Духа, иностранцами — на меридиане быта…
Вечно настроенному на побег русскому поэту сбежать из России не стоит труда: строка-
другая и — он, глядишь, мусульманин, строфа-другая —
и он в иудеях. Но мусульманин он —
русский, иудей — русский, китаец — русский, ибо прежде всего и везде — русский поэт,
ибо бежать из языка равносильно для него самоубийству — здесь, в русском слове, его
родина…
Все это, конечно же, наговорено затем, чтобы указать на наше родство — по Слову, а
значит, и по Духу, и, само собой, по прописке — с теми поэтами, которые съезжаются на
наш четвертый фестиваль поэзии, чтобы лишний раз настоять на нашем братстве: с
живущей в Германии Ларисой Щиголь, с прикипевшей к Англии Лидией Григорьевой, —
затем, чтобы ткнуть в счастливую общность для нас, прописанных на сибирских
просторах, с русским лондонцем Равилем Бухараевым, с русским американцем Андреем
Грицманом, русским парижанином, а заодно и чехом, Александром Радашкевичем, с
русским иерусалимцем Семеном Гринбергом.
Свои для русского слова, самые свои для русского стиха и русской поэзии, они — русские
поэты иных берегов — могут примнится иностранцами только тем, кто ни слово это, ни
стих этот, ни поэзию эту вообще не дорасслышат, то есть, как подсказывает Библия,
исключительно безухим.
Равиль Бухараев — казанский татарин, с отличием закончивший мехмат Казанского
университета, сделавший нешуточные открытия в иностранной для меня области
математики; однажды, по случаю заброшенный в Венгрию, он настолько подчинился ее
слову, что оказался первым, кто создал на языке великого Петефи венок сонетов; русский
поэт, он особо любим мусульманским миром — на его счету около десятка томов,
объясняющих его воздух, в его активе несколько тысяч дивящих своим наивернейшим
звучанием русских стихов; на одной из моих книжных полок, среди многих иных его
сочинений, живет одна из престраннейших книг минувшего столетия — вышедшая в
Лондоне с четырьмя венками сонетов, написанных Равилем на русском, татарском,
английском и венгерском.
Неизменно вечная муза Бухараева — русская поэтесса Лидия Григорьева — живет по иным
законам: стих ее, начавший свое житие на Чукотке и в Москве, продолжившийся на
Украине и в Лондоне, иной: то захлебывающийся от счастья, то заикающийся на боли, он,
создаваемый во имя иной, новой музыки, глотает слова и даже фразы, чтобы разом — и его
создавшей и ему внимающему — очиститься, посветлеть лицом, душою и помыслами.
Живущая в Мюнхене русский поэт Лариса Щиголь, опять же, иная: ее стих глядит во все
стороны жизни, не в силах проигнорировать ни день нынешний, ни день минувший — он
капризен, часто не послушен расхожим ритмам, срывается то на причитание, то на
возглас, отчего мнится, будто устами Ларисы говорят все сразу: и девицы родной ее
Украины, и многомудрые москвички, и наивные иркутянки, к коим она имеет самое
прямое отношение, ибо жизнь ее берет начало именно что в Иркутске.
Андрею Грицману по силам сполна выговориться как в стихе регулярном, так и в стихе
свободном, московская вольница то и дело перебиваема в нем петербургской строгостью,
нью-йоркская подземка никак не заглушит его российскую тоску по несбыточному, а
американские ритмы вынуждают переходить от ритма шалого к ритму неспешному:
Грицман пишет еще и замечательные эссе, некоторые из них глядятся почти
академическими.
Семен Гринберг на свой лад разрабатывает новую для нашей поэзии тему — тему бытия
русского поэта и русского слова на земле обетованной. Вероятно, по этой причине стих
его держится малейших подробностей, не чужд рассказа, но и — темнот, обеспеченных
добротным знанием Торы, то и дело перебиваемой родной для него Московии.
Александр Радашкевич вернее многих помнит ахматовское замечание, предлагающее нам
взглянуть на лирику как на единственную возможность спрятать главную часть своих
помыслов. Его стих особенный: задыхающийся на расхожих метрах, легкий и не
ведающий никаких остановок в престранных верлибрах. Радашкевич редко-редко пишет,
вглядываясь в нас, внимающих ему читателей, чаще — в себя, дуя — чтобы приостыла — на
свою ребячью душу, в которой на равных сходятся и давняя Уфа, и недавний Питер, и
жаркая Москва, и уютный Париж, и страсти нынешние со страстями времен Екатерины
Великой…
Из-за этих, бесспорно русских, поэтов, живущих на иных берегах (приплюсуем к ним
русского американца Льва Лосева, русского канадца Бахыта Кенжеева, русских немцев
Вебера и Чконию, русских парижанок Горбаневскую и Погожеву) наше культурное
пространство представляется мне безбрежным…
* * *
Равиль БУХАРАЕВ
Я и не жил до сих пор толком.
Был как новый, а теперь — трачен.
Что ж ты вяжешь-то меня долгом?
Донимаешь-то зачем плачем?
Уходил я от тебя сушей,
потому что был твоей скукой.
Что же нынче-то в тоске сущей
допекаешь ты меня мукой?
Уходил я от тебя небом,
отцепись ты со своей болью!
Все-то манишь ты к себе хлебом,
а встречаешь, дай-то Бог, солью.
Уходил я от тебя морем,
загибался под чужим кровом…
Да отстань ты со своим горем!
Отвяжись ты со своим зовом!
Обделяла ты меня волей,
наделяла грудой объедков…
Что ж ты мнишь себя моей долей,
кровом, родиной, землей предков?
Что ж ты мнишь себя моим домом?
Что ж ты мнишь себя моим храмом?
Испечется всякий блин комом.
Обернется всякий стыд срамом.
Только сам-то что опять вою?
Мне ведь идолы — твои боги.
Но куда я с этой любовью,
кроме как опять к тебе в ноги?
Через море, небеса, сушу
вспять иду, как уходил раньше…
Измочалила ты мне душу.
Бог с тобою, будем жить дальше.
* * *
Лидия ГРИГОРЬЕВА
Тайно в империю въехав,
тайно ее покидаем.
И хорошо, что не пехом —
едешь, тоскою снедаем,
в еврокомфортном вагоне
или летишь на «Конкорде»,
житель иных Патагоний —
с гордой кручиной на морде.
Буде Господняя милость —
всюду закон непреложен —
выпрем Россию на вынос
мимо прилежных таможен.
Споро просеяв пространство
сквозь потогонное сито,
выпьем за гвоздь постоянства
в рваной обувке транзита.
В лапах тоски завиральной
чует, что песенка спета,
житель Деревни Глобальной —
муха в сетях Интернета.
Мы ж, с переменным успехом,
все в чемодан покидаем,
тайно в империю въехав,
явно ее покидаем.
* * *
Андрей ГРИЦМАН
Над всей Испанией безоблачное небо.
Век кончился. Осталось меньше года.
Смысл жизни остается где-то слева,
у дачного загадочного пруда.
Над всей Голландией плывут головки сыра,
над пагодами домиков имбирных.
Там сдобный запах дремлющего мира,
он в перископе видится двухмерным.
Над всей Россией тучи ходят хмуро,
и в магазинах «появилось сыра».
Идут войска на зимние квартиры,
и на броне ржавеет голубь мира.
Над всей Малаховкой летают девки круто,
над зеленью прудов пристанционных.
Внизу в шкафах с тоской звенит посуда,
и мужики вздыхают исступленно.
Над всем Китаем дождь идет из риса,
но в атмосфере не хватает сыра.
По всей Евразии летает призрак мира
подобием дощатого сортира.
Летит над США ширококрыло пицца
с салями и, конечно, с сыром.
За ней следит патрульная полиция
с сознаньем веры, верности и силы.
В Канаде, там идут дожди косые,
густые, как на площади Миусской,
где сладковатый запах керосина
стоит сто лет и продают сосиски.
Над Средиземноморьем голубое
разорвано пурпурно-серым взрывом.
Фалафель там сражается с хурмою,
сулаки бьются с хумусом и пловом,
но, как всегда, нейтральны помидоры.
Над Гибралтаром вьется истребитель,
взлетевшая душа Шестого флота.
В компьютере там есть предохранитель.
Он нас предохраняет от ошибки,
чтоб не пришлось начать все это снова,
и, встав с колен в той безымянной дельте,
следить над головой за тенью птицы,
парящей и рассеянной в полете.
Глядишь, и улетит, нас не заметив,
к далекой нам неведомой границе.
Я, как всегда, один лечу безбожно
над океаном, беспредельно снежным.
Двойное виски ставлю осторожно.
На стюардессу я гляжу безгрешно,
как на заливы Северной Канады,
и мир пульсирует на телепанораме.
Так славно ощущать себя агентом
Антанты, в белой пробковой панаме,
Джеймс Бондом в легкой шапке-навидимке.
И, пролетев над Англией, как ангел,
в Италии остаться у залива,
случайно и как будто по ошибке.
И пить кампари, чтоб не опознали.
В вечернем баре девке в мини-юбке
слегка и бескорыстно улыбнуться,
с надеждой, чтобы, опознав,
еще налили.
* * *
Лариса ЩИГОЛЬ
Что ж — Пушкин? Ну сказал — и был таков.
На то и гений — не понять не стыдно.
А что между словесных игроков
Столь много наплодилось дураков,
Так в том его вина не очевидна.
Что ж — Пушкин? Ну сказал — так ведь не нам.
Известно, что поэт по временам
Насмешничал и даже корчил рожи.
Известно же, что тот, кому сказал,
Эвтерпу и впоследствии терзал
И что вообще врубился — непохоже.
Что ж — Пушкин? Сам-то был умен, как бес.
И с этой констатацией, и без:
Никто других к уму не приневолит.
Вот он сейчас глядит на нас с небес,
Хихикает в кулак и ноготь холит.
* * *
Фестиваль поэзии на Байкале организован Иркутским отделением Союза российских
писателей, поддержан Министерством культуры России, Ассоциацией писателей
Сибири, областным комитетом по культуре, управлением культуры Иркутска,
администрациями Ангарска, Зимы, Саянска, Братска.
Среди спонсоров фестиваля — Гута-банк (Михаил Стебихов), Банк Союзный (Аркадий
Корбух), ОАО «Гипродорнии» (Анатолий Косяков).
Среди фестивальных изданий — альманах поэзии «Иркутское время» (выпуск третий),
новая книга стихотворений Андрея В. Богданова «Але-але», книга-поэма Андрея
Тимченова «Пустынное место», книга избранных сочинений поэта и сопредседателя
Ассоциации писателей Сибири новосибирца Владимира Берязева «Кочевник».
Фестиваль открывается поэтическим вечером 16 апреля в художественном музее имени
Сукачева, продолжается «круглым столом» в библиотеке Молчанова-Сибирского, мастер-
классом в гуманитарном центре Полевых, поэтическими вечерами в Ангарске, Зиме,
Саянске, Братске.