Девятый круг. Записки смертника
В полном объёме рукопись публикуется впервые
Автор: Валерий Ладейщиков, журналист «Восточно-Сибирской правды», политзаключённый в 1936–1956 годах
«Расстрелять каждого»
Нас судил военный трибунал войск НКВД при Дальстрое в сентябре 1942 года в Оротукане. Точнее – его выездная сессия. Перед судом предстали семеро: Борис Грязных, Игорь Люмкис и я, остальных четверых – начальника отдела кадров Николая Волкова, начальник цеха НИИ радиотехника Александра Земскова, преподавателя техникума Макара (Макса) Мазуренко, инженера-геофизика Николая Олюнника – я прежде не знал.
Мы обвинялись в том, что под руководством Б. Грязных «создали контрреволюционную организацию, ставя своей целью свержение существующего в СССР строя путём вооружённого восстания»: «Распространяя свои идеи, изложенные в программе «Горное дело», обвиняемые на протяжении всего военного времени по день ареста вели активную к.-р. пропаганду и агитацию среди заключённых лагеря. Таким образом, они совершили преступления, предусмотренные статьями 19-58, п. 2, 58, п. 10, часть вторая, и 58, п. 11, УК РСФСР».
Первым по делу шёл Б. Грязных, последним – я, не признавший себя виновным в принадлежности к к.-р. организации. Борис и здесь проявил непримиримость и мужество. Отстаивая свои убеждения, он смело обвинял Сталина и его режим в предательстве интересов народа. Председатель трибунала не раз обрывал Грязных, обвиняя в том, что он и здесь пытается «превратить суд в трибуну для пропаганды своих контрреволюционных взглядов». Достойно вели себя, не моля о пощаде, и другие обвиняемые. И вот звучат слова приговора: «На основании… руководствуясь… подсудимых Грязных Бориса Александровича, Волкова Николая Павловича, … Ладейщикова Валерия Александровича РАССТРЕЛЯТЬ каждого».
Начальник конвоя вынимает из кобуры револьвер, вслед за ним берут на изготовку винтовки и конвоиры. Бывает, люди в шоке бросаются к окнам, двери…
Несмотря на серьёзность ситуации, в зале звучит лёгкий смешок: «Как-то не по-русски – «расстрелять каждого». А как ещё иначе – только последнего? Трибунал возмущён неслыханной дерзостью. Да и нам, признаться, невесело. Особенно после слов: «Приговор окончательный, обжалованию не подлежит». Подумалось, что здесь, в Оротукане, нас и расстреляют – в любую минуту.
Пусть вечно длится день
Оказывается, всё не так. Нас ведут в специзолятор – другого здесь нет, помещают в общую камеру. Душно. Мы с Борисом ложимся под нары, расстелив на полу матрацы. Прежде Борис, оберегая меня, старался всячески не показывать наши дружеские отношения. Сейчас в том миновала надобность. Нас связывает ещё одно. Когда Бориса арестовали, жена отказалась от него. Он не осуждает: так надо. Хотя рана ещё кровоточит. Зато пишет Люба, младшая сестра жены. Мы с ней дружили – не больше. Но от воспоминаний теплеет на сердце. Сейчас это надо – забыться.
Кто-то вспомнил: после слов председателя «обжалованию не подлежит» была пауза, а потом прозвучало: «В течение 72 часов может быть подано прошение о помиловании». И ещё – один из тюремщиков проговорился: «Завтра утром вас повезут в Магадан». В 1937-1938 годах, когда работы было больше, расстреливали здесь, на месте. Вот и Никитин вспоминал про кровь на руках. Теперь смертные приговоры приводятся в исполнение в Магадане. На душе становится легче – отсрочка! Ночь можно спать спокойно. Если уснёшь…
Утро встречает солнцем и синью неба. В фургоне с решёткой, отделяющей нас от конвоя, два оконца. В них видны не только облака, но и сопки. Позолота редких берёзок, багрянец кустов и трав, зелень стланника. Шум речушек, к которым под охраной конвоя сбегаем напиться. На дорогу нам выдали лишь хлеб и солёную кету. Красив север в сентябре! А сейчас и вдвойне. Может, в последний раз видим всё это раздолье красок. И природа постаралась на славу. Перед тем, как уйти во тьму, посмотри, человек, как прекрасна жизнь! Даже эта коряга и сломанная лиственница. Как хочется, чтобы он длился вечно – этот сентябрьский день!
Но вот уже вдали показались огни Магадана, а затем и тюрьма – «дом Васькова». Толсты её каменные стены, а когда-то здесь и впрямь стоял деревянный домик уполномоченного Васькова. Начальства уже нет. До утра мы располагаемся в большой камере смертного коридора, что-то вроде бани.
Смертники
С грохотом упал на бетонный пол засов с железной двери. Тюремщики умеют это делать. Не верьте, что в коридоре смертников всегда стоит тишина. Да, обычно, как и в следственном корпусе, всё здесь делается тихо. Мягко ступают по ковровой дорожке надзиратели. Бесшумно открывается в двери «глазок», задёрнутый куском материи.
Но бывают и по-другому – когда приводят пополнение. Вот как в этот час, когда мы семеро переступили порог. С верхних нар свисали бороды, одичало кричали. После я всё это нарисовал.
Меж нарами прошагал человек, подошёл к нам, представился:
– Костя Дракон, староста камеры.
Судя по бороде, он сидел здесь дольше всех. Спросил небрежно:
– За что, мужики?
– Агитация группой, подготовка в лагере к вооружённому восстанию, – на правах старшего ответил Борис.
В глазах Кости зажёгся огонёк интереса:
– Сурьёзно, таких ещё не бывало. Да вы не переживайте – на мясо.
– Так уж сразу и на мясо?
– Не сразу, когда дойдёте до кондиции.
– Спасибо, утешил.
Но тут в «кормушке» показалась голова дежурного:
– Помилование писать будете?
Надо использовать каждый шанс. Принесли карандаш, листки бумаги.
Оказалось, мы имеем право подать в Президиум Верховного Совета СССР («Калинину») прошение о замене расстрела лагерями. «Бороды» пояснили, что, пока не придёт ответ, мы будем числиться за Москвой. Раньше, чем за 24 дня, ответ обычно не приходит.
Мы повеселели, впереди по крайней мере ещё почти месяц жизни. «Бороды» – снабженцы и бухгалтеры – сидели в смертной за хищения. Костя – за побег, который в войну квалифицировался как контрреволюционный саботаж. Но за свою судьбу, не в пример «бородам», он был спокоен. Напарника уже вывели из смертной. У Кости в помиловании, которое он получил, не была названа одна из его многочисленных фамилий («он же, он же»…), и теперь он ждал уточнения из Москвы.
С нашим приходом обстановка в камере перестала быть такой гнетущей. Установили порядок дежурств. Горбушки – самые ценные пайки, получал не тот, кто всех раньше, расталкивая других, сумел прорваться к «кормушке», а строго по очереди. Так и во всём остальном.
Борис поддерживал в нас уверенность, что помилуют: «В ЦК партии есть люди, которые работали ещё вместе с Лениным. Они не допустят нашей гибели».
Мы с Борисом, разделив дневную пайку на три части, ели из одной миски. По утрам обтирались в умывальной до пояса холодней водой, делали физзарядку. Иных это раздражало, бурчали:
– Всё равно шлёпнут!
– А если не шлёпнут? – возражали мы. – Не за физзарядку же!
Прежде расстреливали ночью. Теперь – перед ужином, часов в шесть вечера. Исполнители и прокурор тоже люди, у них семьи, дети. Самые страшные часы, особенно когда за окном на малых оборотах потактывал «чёрный воронок». «Приехали за мясом», – вполголоса объяснял мне Костя Дракон, стоя у окна. У него было истинно звериное чутьё.
В смертной вообще обостряется слух. Все стихали. Каждую минуту могла открыться железная дверь, и раздался бы возглас:
– Такой-то, с вещами!
Но вот приносили ужин, и у всех спадало напряжение. Пронесло! По крайней мере на сутки. Слышатся шутки, а то и смех. Просунет голову в «кормушку» надзиратель:
– Тихо! Вся тюрьма интересуется, кто так веселится. Не скажешь ведь – смертники.
После ужина начинал свои рассказы Борис Грязных. Он был великолепным рассказчиком, компонуя увлекательные истории из Т. Драйзера, Джека Лондона, О. Генри. Иногда его сменяли я или Игорь Люмкис. Порой слышалось:
– Давай закругляйся! А то шлёпнут – и не узнаешь, чем закончилось!
«Чудные мгновения» смертников
Как-то открылась «кормушка», и раздался нежный-нежный голос:
– Больные есть?
Все ринулись к двери или повернули к ней лица. Хватались – за лоб, за грудь:
– Сестричка, дайте что-нибудь от головы!
– В груди колет!
Больной оказалась почти вся камера. Девушка в белом халате щедро, насколько это позволяла сумка с красным крестом, раздавала порошки и таблетки, может быть, даже наверняка, не так уж был чист голос и хороша собой сестричка, но нам она казалась прекрасной.
Так вот о ком писал свои строки Александр Пушкин: «Я помню чудное мгновенье: передо мной явилась ты!»
Приходом медсестры в коридор смертников был освещён весь день до ужина. èèè
А однажды, видно, в тюрьму приехало высокое начальство – нам выдали даже по чайной ложке сиропа шиповника. Витамин С – от цинги.
Чем были дороги такие мгновения? Вспыхивала надежда. Смерть теряла реальность. В самом деле, разве перед смертью дают порошки? Ведь это же бессмысленно. Впереди жизнь. Только жизнь!
И ещё смертники любили мыться в бане. Правда, это случалось крайне редко, раз в месяц-два. Но запоминалось навсегда… Надзиратель, открыв дверь, объявляет:
– В баню!
Вначале смотрим на него ошеломлённо, потом все бросаемся к двери.
– Тихо!
Баня помещалась тут же, в одной из камер смертного коридора. Вот тебе дают кусочек в половину спичечной коробки дурно пахнущего мыла и полшайки горячей воды. Так – голые – люди все равны: и смертники и вольные. Сейчас мы как они. Возбуждённые, чуть раскрасневшись, остервенело трём друг другу спины и плечи. Особо потрясает мыло – полужидкий, похожий на комок грязи кусочек. Ведь это же драгоценность в войну! Приносят бельё – клеймёное, застиранное, но чистое. Кому-то досталась чудом попавшая сюда «вольная» («гражданская») майка. Счастливчик! Рвём её друг у друга из рук.
– Ти-хо! – возникает надзиратель.
Возвращаемся в камеру посвежевшие, полные веры в жизнь. Какой к чёрту расстрел, когда тебе так щедро дают такие дары! Горячая вода, кусочек мыла, «вольная» майка…
В последние годы появилось немало воспоминаний людей, прошедших сталинские тюрьмы и каторгу (не люблю слова «жертв сталинских репрессий»). Среди них такие, на мой взгляд, правдиво жизненные, как публикации Александра Солженицына, Варлама Шаламова и Георгия Жжёнова. Воспоминаний смертников нет. Во всяком разе, они мне пока не встречались. А ведь это тоже целый пласт жизни. Я стал искать их, чтобы сверить со своими ощущениями. Оказалось, что таких книг немного – по пальцам перечтёшь и в мировой, и в русской литературе. Нашёл «Рассказ о семи повешенных» Леонида Андреева (тоже библейское число семь, как и у нас – в группе Б. Грязных). Прочёл «Последний день приговорённого к смертной казни» Виктора Гюго. Ничего не скажешь – талантливо, порой даже блестяще.
Священник, великое благо, надежда на бессмертие. У нас нет и этого… «Проклятие, я слышу на лестнице их шаги. Четыре часа».
И всё же не покидает ощущение, что всё это лишь искусный перевод.
Рядом с жизнью. Литература. Видит Бог, я не дерзну встать рядом с мастерами. Мне лишь хочется сказать о житье-бытье смертников, о самом простом. О ложке с шиповником в девичьей руке. О клочке травы, которую вырвал из матраца и закурил, услышав на всю тюрьму отчаянно леденящее: «Прощайте… товарищи!»
Тяжело умирать. Просветлённо, с радостью умирают разве что святые. Или блаженные, ждущие смерти как избавления от страданий. Но в 28 лет!
«Бухгалтера», бледные, осунувшиеся, заросшие щетиной, уже выговорились и по звериному ждали смерти, вздрагивая при каждом звуке засова. Они были уже наполовину мертвы – как дерево, с которого облетели листья.
В нас поддерживал волю к жизни Борис: «Умирать надо стоя!» Но он больше говорил о жизни. О том, что наше дело правое и сталинщина рано или поздно рухнет. О том, что время работает на нас.
Костя Дракон отчасти прав. Ещё полгода назад нас бы расстреляли. Сейчас ситуация изменилась. В ходе войны наступает перелом. Немцы, бросая оружие, бежали под Москвой. Сейчас упорные бои идут под Сталинградом. Фашисты побегут и от Волги! А это значит, что для победы, для восстановления России нужны люди. Скоро это поймут все – дорог каждый человек!
Вижу небо!
В смертной камере я провёл что-то около 57-58 дней. Из них половину – в карцере, подозреваемый в безумии. Сидел дни и ночи один, в полной изоляции. Собственно, это был не совсем карцер. В эту одиночную камеру в смертном коридоре – видно, другой не было – поставили железную койку с матрацем. Зато «нарушители» могли месяц не видеть смертников (невольная «амнистия»). Одно было плохо – отопительной батареи не было, через одиночку проходила лишь горячая труба, у неё и грел попеременно то руки, то спину.
«О безумии», о том, как я около двух лет пробыл в психиатрическом отделении центральной больницы Севвостлага (попросту в «психушке»), постараюсь рассказать как-нибудь отдельно. Оно стоит этого.
А теперь вернёмся в смертный коридор и к тому, как за мной захлопнулась его железная дверь. Теперь уже с другом стороны.
Всё произошло как-то буднично просто.
Однажды днём открылась дверь моей одиночки, и меня позвали в канцелярию. После обычного опроса протянули бумажку:
– Распишитесь.
В ней было указано: смертная казнь мне заменена десятью годами истребительных трудовых лагерей с поражением прав на пять лет после отбытия срока.
Повели в пересыльную камеру. Лишь тут, когда увидел Макса Мазуренко и Игоря Люмкиса, в голову ударил хмель свободы. Радостно, до хруста костей, обнялись, долго хлопая друг друга по спине. Тревожило лишь, что четверо из нашей группы во главе с Борисом Грязных остались в смертной камере. По простой логике выходило, что если одним расстрел заменили лагерем, то других ждёт… Не хотелось думать об этом. В камере открылась дверь:
– Есть желающие на прогулку?
Из шестерых вызвался я один. За окнами гремел козырьком ветер, мела позёмка. Побоялся – ради одного прогулка не состоится. Нет, вывели.
Спотыкаясь, брёл по заснеженной тропке. В лицо бил снег – хорошо. Почти два месяца я не вдыхал свежий воздух и не видел солнце. Хмель, снежный хмель… Да здравствует жизнь! В душе всё пело, и слагались строки:
Я хожу, забором охраняем,
Вижу небо, вышку, две трубы.
Бедный Данте не увидел рая
Потому лишь, что он здесь не был.
Ну а был бы… Э, да что там Данте.
Если б мог я чудо совершить,
Я бы крикнул: «Мёртвые, восстаньте!
Покажите людям, как им жить»…
Жить, дорожа каждой росинкой в траве, каждым лучиком солнца в ручье, улыбкой любимой. Словом, так. Не помню, договорил, дописал ли стих – или просто забылось.
Из пересыльной камеры нас направили в лагерь, меня – в больницу. «Безумие» продолжалось.
В больнице узнал, что Бориса Грязных и с ним ещё троих подельников, «выдержав» после нас неделю-две, вывели из смертной. Расстрел им также был заменён десятью годами лагерей.
Там же, в больнице, на моих руках умер в горячке от воспаления лёгких Игорь Люмкис, привезённый с лесозагововок.
А меня ждал ещё один расстрельный приговор. И Бутугычаг – самый страшный каторжный лагерь на Колыме, а может быть, и в мире. Мёртвая долина, в которой не растёт и ягель.
Часть третья. Долина, где не растёт ягель
Бутугычаг – самый страшный каторжный лагерь на Колыме, а может быть, и во всём мире в XX столетии.
Шёл 1944-й, четвёртый год войны. А я уже второй год находился в «психушке» – в психиатрическом отделении Центральной больницы Севвостлага, в 236 километрах от Магадана.
Как я попал туда? Пожалуй, об этом лучше расскажет письмо – поздравление Бориса Грязных. 25 января 1964 года мне исполнялось пятьдесят лет. В то утро по традиции коллектив газеты «Восточно-Сибирская правда» (Иркутск), где я тогда работал спецкором, собрался на летучку. Именинника усадили в кресло, и редактор Елена Ивановна Яковлева, замечательный человек, ушедшая на Великую Отечественную добровольцем-радисткой со Свердловского факультета журналистики, сказала:
– Есть ещё одно поздравление – с Урала, от давнего друга Валерия Александровича.
И она зачитала письмо Б. Грязных. Вот выдержки из него…
«В 1937 году я стал жертвой культа личности Сталина. Несказанно тяжело начинался тогда крестный путь мне подобных. Лагерь, описанный А. Солженицыным в его «Одном дне И. Д.», показался бы землёй обетованной любому политзаключённому 30-х годов. Люди умирали от истощения, кончали жизнь самоубийством и сходили с ума. И когда у некоторых из нас, невинно репрессированных, родилась мысль о сопротивлении, о моральной и физической взаимопомощи, одним из первых, кто всей душой отдался этому, был Валерий Александрович… Какая преданность идее, какое мужество нужны были для этого!.. Наше противостояние кончилось так, как оно и должно было кончиться в те времена. Мы были преданы суду воен. трибунала. Семерых из нас приговорили к смертной казни. Но, хотя и говорят, что «мёртвые сраму не имут», нам очень не хотелось умирать оболганными… Нам стало известно, что умалишённых не подвергают смертной казни. И у нас созрело решение: одному из семерых симулировать безумие, чтобы сохранить себе жизнь и потом, когда станет возможным, рассказать о нас людям правду. «Раскалывали» в ту пору жестоко. Требовалось исключительное мужество. Заранее из семи мы вычеркнули четверых, а потом и ещё двух… В.А., самый молодой из нас, убедил, что эту тяжёлую роль должен сыграть он. И он сыграл её хорошо, даже работники госбезопасности не могли скрыть своего восхищения его мужеством, когда много лет спустя рассказывали мне об исходе этой эпопеи…»
Борис Александрович писал, что он и сам хотел бы принять участие в «юбилее», но, «к сожалению, пространство, время и – увы! – деньги лишают этой возможности. Поэтому он решил ограничиться просто «сказанием доброго слова перед сотоварищами В.А.»
Пожалуй, тут слишком много похвальных слов. Отнесём их на счёт традиций юбилея. Но по сути событий – всё верно. Возможно, когда-нибудь поведаю о тех нелёгких днях в «мёртвом доме» подробнее. Сейчас же скажу лишь о самом необходимом.
Продолжение в следующем номере «ВСП». Начало в №№ 49, 50, 51, 52, 53, 54
Рукопись воспоминаний В.А. Ладейщикова хранится в Государственном музее истории ГУЛАГа (г. Москва), а её электронная копия – в фонде Международного института социальной истории (г. Амстердам).